На рассвете и вечером, во время обеда, перед нашими палатками маячили десятки оборванных крестьянских ребятишек, выпрашивавших всякие съедобные отбросы. Странно было смотреть на этих детей «вольного населения», более нищего, чем даже мы, каторжники, ибо свои полтора фунта хлеба мы получали каждый день, а крестьяне и этих полутора фунтов не имели.
Однажды я обнаружил, что моя кастрюля, стоявшая под нарами, была полна до краев и содержимое ее превратилось в глыбу сплошного льда. Я решил занести кастрюлю на кухню, поставить ее на плиту и, когда лед слегка оттает, выкинуть всю эту глыбу вон.
Я взял кастрюлю и вышел из палатки. Была почти уже ночь.. Пронзительный морозный ветер выл в телеграфных проводах и засыпал глаза снежной пылью. Стайки детей разошлись. Вдруг какая-то неясная фигурка метнулась ко мне из-за сугроба и хриплый, застуженный детский голосок пропищал:
- Дяденька, дяденька, может, что осталось, дяденька, дай!..
Это была девочка, лет, вероятно, одиннадцати. Ее глаза под спутанными космами волос блестели голодным блеском.
- А тут только лед.
- От щей, дяденька?
- От щей.
- Ничего, дяденька, ты только дай... Я его сейчас, ей-Богу, сейчас... Отогрею... Он сейчас вытряхнется... Ты только дай!
Я соображал как-то очень туго и стоял в нерешительности. Девочка почти вырвала кастрюлю из моих рук... Потом она распахнула рваный зипунишко, под которым не было ничего - только торчали голые острые ребра, прижала кастрюлю к своему голому тельцу, словно своего ребенка, запахнула зипунишко и села на снег. Я находился в состоянии такой отупелости, что даже не попытался найти объяснения тому, что эта девочка собиралась делать. Я пошел в палатку.
В жизни каждого человека бывают минуты великого унижения. Такую минуту пережил я, когда, сообразил, что эта девочка собирается теплом изголодавшегося своего тела растопить эту глыбу. Я очень больно ударился головой о какую-то перекладину под нарами и, почти оглушенный от удара, отвращения и ярости, выбежал из палатки. Девочка все еще сидела на том же месте, и ее нижняя челюсть дрожала мелкой, частой дрожью.
Я схватил ее вместе с кастрюлей и потащил в палатку. В голове мелькали какие-то сумасшедшие мысли. Я что-то, помню, говорил, но думаю, что и мои слова пахли сумасшедшим домом. Нашел чьи-то объедки, полпайка хлеба и что-то еще. Она судорожно схватила огрызок хлеба и стала запихивать себе в рот. По ее грязному личику катились слезы еще не остывшего испуга.
Я стоял перед нею пришибленный и растерянный, полный великого отвращения ко всему в мире, в том числе и к себе самому. Как это мы, взрослые люди России, тридцать миллионов взрослых мужчин, могли допустить до этого детей нашей страны? Как это мы не додрались до конца? Как это все мы, все поголовно, не взялись за винтовки? В какой-то очень короткий миг вся проблема гражданской войны и революции осветилась с беспощадной яркостью. Что помещики? Что капиталисты? Что профессора? Помещики - в Лондоне, капиталисты - в Наркомторге, профессора - в академии.. А вот все эти безымянные мальчики и девочки?.. О них мы должны были помнить прежде всего - ибо они будущее нашей страны... А вот - не вспомнили... И вот на костях этого маленького скелетика - миллионов таких скелетиков - будет строиться социалистический рай. Нет, ежели бы им и удалось построить этот рай - на этих скелетиках, - я такого рая не хочу. Вспомнилась и фотография Ленина в позе Христа, окруженного детьми. Какая подлость. Какая лицемерная подлость!..
Много вещей видал я на советских просторах - вещей намного хуже этой девочки с кастрюлей льда. И многое как-то уже забывается. А девочка не забудется никогда. Она для меня стала каким-то символом - символом того, что сделалось с Россией.
И. Солоневич "Россия в концлагере"