Ну и вот два текста Камю, которые тоже нужно обязательно читать в паре. Первый - 1938 года, второй - 1954г.
В целом идеальная история про взросление: однажды гормоны попускают, но зато вместо них нарастает ум, честь и совесть. И это, конечно, гораздо менее приятно, но зато работает вне зависимости от внешних обстоятельств, потому "непобедимое лето" уже не снаружи, оно внутри:)
Бракосочетание в Типаса
Весной в Типаса обитают боги, и боги говорят на языке солнца и запаха полыни, моря, закованного в серебряные латы, синего, без отбелей, неба, руин, утопающих в цветах, и кипени света на грудах камней. В иные часы все вокруг черно от слепящего солнца. Глаза тщетно пытаются уловить что-нибудь, кроме дрожащих на ресницах капелек света и красок. От густого запаха ароматических трав, который стоит в знойном воздухе, першит в горле и нечем дышать. Я едва различаю черную громаду Шенуа, который вырастает из окружающих селение холмов и тяжелой, уверенной поступью спускается к морю.
Мы едем через селение, откуда уже видна бухта. Мы вступаем в желто-синий мир, где нас встречает, как вздох, терпкий аромат, который летом издает земля в Алжире. Повсюду из-за стен вилл выглядывают буген-вилеи; в садах -- еще бледные кетмии, которые скоро станут пурпурными, и море чайных роз, пенящихся, как взбитые сливки, в обрамлении нежно-лиловых ирисов на длинных стеблях. Каждый камень излучает тепло. Когда мы выходим из автобуса, сверкающего, как начищенная золотая пуговица, мясники в своих красных машинах, как обычно по утрам, объезжают селение, сзывая жителей гудками сирен.
Слева от порта лестница из каменных плит, не скрепленных цементом, ведет к руинам через заросли дрока и мастиковых деревьев. Дорога проходит мимо маленького маяка и теряется в полях. От самого подножия этого маяка какие-то большие мясистые растения с фиолетовыми, желтыми и красными цветами спускаются к первым скалам, которые море целует взасос. Мы стоим на солнце, обдуваемые легким ветром, который касается холодком одной стороны лица, и смотрим, как с неба нисходит свет и море, без единой морщинки, улыбается своей белозубой улыбкой. Прежде чем вступить в царство руин, мы в последний раз созерцаем пейзаж, как сторонние зрители.
Едва мы делаем несколько шагов, полынь берет нас за горло. Повсюду, насколько хватает глаз, ее серые волосы покрывают руины. От зноя в ней бродят соки, и кажется, на всем свете от земли к солнцу поднимается крепкий хмель, от которого пьянеет и шатается небо. Мы идем навстречу любви и желанию. Мы не ищем поучений, проникнутых горькой философией, которых обычно ждут от всего величественного. Все, кроме солнца, поцелуев и диких запахов, кажется нам пустым. Что до меня, я не стремлюсь бывать здесь в одиночестве. Часто я приезжал сюда с теми, кого любил, и я читал в их чертах светлую улыбку, которой здесь озаряется лик любви. Здесь мне нет дела до порядка и меры. Меня всецело захватывает необузданное своеволие природы и распутство моря. Сочетавшись с весной, руины опять стали камнями и, утратив наведенную людьми полировку, вновь приобщились к природе. Чтобы отпраздновать возвращение этих блудных сыновей, природа щедро рассыпала цветы. Между плит форума гелиотроп просовывает свою круглую белую головку, и красные герани обагряют кровью то, что некогда было домами, храмами и городскими площадями. Подобно тому как иных ученых наука вновь приводит к богу, столетия вновь привели руины в обитель их матери. Ныне их наконец покидает их прошлое, и ничто уже не мешает им покориться той властной силе, которая увлекает свободно падающее тело.
Сколько часов провел я, топча полынь, ощупывая теплые камни и пытаясь согласовать свое дыхание с бурными вздохами мира! Одурманенный дикими запахами и дремотным жужжанием насекомых, я приемлю взором и сердцем невыносимое величие знойного неба. Не так-то легко стать самим собой, вернуть утерянную внутреннюю гармонию. Но, глядя на массивный хребет Шенуа, я неизменно испытывал странное успокоение. Я начинал дышать глубоко и ровно, я обретал душевную цельность и полноту. Я поднимался то на один, то на другой склон, и каждый раз меня ждало вознаграждение, как, например, этот храм, колоннами которого расчислен бег солнца, а со ступеней видно все селение с его белыми и розовыми крышами и зелеными верандами. Или эта базилика на Восточном холме: ее стены сохранились, а вокруг нее широким кольцом тянутся раскопанные саркофаги, по большей части едва обнажившиеся, еще причастные к земле. Прежде в них покоились мертвые, а теперь растут желтые левкои и шалфей. Сент-Сальса -- христианская базилика, но стоит посмотреть в любой пролом, как, изгоняя чувство отрешенности, до нас доносится мелодия мира: склоны усажены соснами и кипарисами, а в каких-нибудь двадцати метрах белеет барашками море. У холма, на котором возвышается Сент-Сальса, плоская вершина, и от этого ветер свободнее бродит в портиках храма. Под лучами утреннего солнца блаженством дышит простор.
Нищи те, кто нуждается в мифах. Здесь боги служат руслами, по которым текут дни, или вехами, отмечающими их течение. Описывая пейзаж, я говорю; "Вот это красное, это синее, это зеленое. Это море, горы, цветы". И к чему мне упоминать о Дионисе, чтобы сказать, что я люблю, раздавив пальцами, подносить к носу почки мастикового дерева? И Деметре ли посвящен тот древний гимн, который потом сам собою пришел мне на память: "Счастлив тот из живущих на земле, кто видел это". Видеть, и видеть земное, -- как можно забыть этот завет? Участникам Элевзинских мистерий достаточно было созерцать. Я знаю, что даже здесь я никогда до конца не сближусь с миром. Мне нужно раздеться донага и броситься в море, растворить в нем пропитавшие меня земные запахи и своим телом сомкнуть объятия, о которых издавна, прильнув устами к устам, вздыхают земля и море. Я вхожу в воду, словно в холодную смолу, и у меня перехватывает дыхание; потом ныряю; шумит в ушах, течет из носу, горько во рту, и я плыву -- руки взлетают из воды, блестящие, будто покрытые лаком, и, позлащенные солнцем, сгибаются и опускаются, играя каждым мускулом; вода струится вдоль тела, я с шумом отталкиваюсь ногами, попирая волну, и -- нет предо мной горизонта. На берегу я падаю на песок, вновь обретая тяжесть костей и плоти, и безвольно лежу, одуревший от солнца, изредка поглядывая на свои руки и следя, как с них скатываются капельки воды и там, где кожа высыхает, показываются золотистый пушок и пятнышки соли.
Здесь я понимаю, что такое избранничество: это право безмерно любить. Есть лишь одна любовь в этом' мире. Сжимать в объятиях тело женщины -- то же, что вбирать в себя странную радость, которая с неба нисходит к морю. Сейчас я брошусь наземь и, валяясь по полыни, чтобы пропитаться ее запахом, буду сознавать, что поступаю согласно истинной природе вещей, в силу которой солнце светит, а я когда-нибудь умру. В известном смысле здесь я ставлю на карту свою жизнь, жизнь, согретую теплом, которое излучают камни, полную вздохов моря и стрекота цикад, которые заводят теперь свою песнь. Свежий ветерок, синее небо. Я самозабвенно люблю эту жизнь и хочу безудержно говорить о ней: она внушает мне гордость за мою судьбу -- судьбу человека. Однако мне не раз говорили: тут нечем гордиться. Нет, есть чем: этим солнцем, этим морем, моим сердцем, прыгающим от молодости, моим солоноватым телом и необъятным простором, где в желтых и синих тонах пейзажа сочетаются нежность и величие. Завоевать все это -- вот на что я должен употребить все мои силы и средства. Здесь ничто не мешает мне оставаться самим собой, я ни от чего не отрекаюсь и не надеваю никакой маски: мне достаточно терпеливо учиться жить. Это трудная наука, но она стоит всех формул житейской мудрости.
Незадолго до полудня мы через руины возвращаемся в маленькое кафе у самого порта. Какое отрадное убежище этот прохладный, полный тени зал, когда в голове звенит от солнца и красок, как освежает стакан ледяной зеленой мяты! За окном -- море и сверкающая горячей пылью дорога. Сидя за столиком, я пытаюсь смотреть на раскаленное добела небо, мигаю и щурюсь -- в глазах рябит от слепящего света. Лица у нас потные, но тело под легким полотняным платьем, в которое мы одеты, сохраняет приятную свежесть, и от всех нас веет счастливой усталостью людей, празднующих свое бракосочетание с миром.
Кормят в этом кафе плохо, зато здесь много фруктов -- главным образом персиков, таких зрелых, что, когда их ешь, сок течет по подбородку. Смакуя персик, я слушаю, как во мне бурлит кровь, стуча в виски, и смотрю во все глаза. На море воцарилась всеобъемлющая полуденная тишина. Всякое прекрасное существо естественно гордится своей красотой, и гордость мира сегодня сквозит во всем. Зачем же мне перед его лицом отрицать радость жизни, если радость жизни для меня не исключает всего остального? Быть счастливым не стыдно. Но ныне король -- глупец, а глупцом я называю того, кто боится наслаждаться жизнью. Нам так много говорили о гордости: вы ведь знаете, это сатанинский грех. Берегитесь, кричали нам, вы погубите себя и свои живые силы! С тех пор я узнал, что известного рода гордость действительно... Но в иные минуты я не могу не настаивать на своем праве гордиться жизнью, ибо весь мир вступает в заговор, чтобы вселить в меня это чувство. В Типаса видеть и верить -- одно и то же, и я не стану упорно отрицать то, к чему могу прикоснуться рукой или губами. Я не испытываю потребности воссоздать увиденное в произведении искусства, я хочу рассказать о нем, а это нечто иное. Типаса для меня подобна тем персонажам, которых описывают, чтобы косвенным образом высказать свой взгляд на мир, Они свидетельствуют в пользу этого взгляда, и свидетельствуют по-мужски твердо. Так и Типаса. Сегодня она мой персонаж, и пока я любовно описываю ее, я, кажется, буду пьянеть и пьянеть. Всему свое время -- время жить и время запечатлевать жизнь. Наступает и время творить, что уже не так естественно. Мне достаточно жить каждой клеточкой тела и утверждать жизнь всеми фибрами сердца. Жить жизнью Типаса и запечатлевать эту жизнь. А потом придет и искусство. Здесь гнездится свобода.
Я никогда не оставался в Типаса больше чем на день. Всегда наступает момент, когда ты слишком присмотрелся к пейзажу, точно так же, как проходит долгое время, прежде чем в него как следует всмотришься. Горы, небо, море подобны примелькавшимся лицам, которые вдруг поражают нас своей изможденностью или прелестью: до этого мы смотрели, вместо того чтобы видеть. Но всякое лицо, для того чтобы стать красноречивым, должно претерпеть известное обновление. И люди жалуются, что все слишком быстро приедается, когда им следовало бы восхищаться тем, что мир нам кажется новым только потому, что мы забыли, каков он.
К вечеру я возвращался в более ухоженную, расчищенную под сад часть парка, примыкающую к шоссе. Позади Оставалось буйство солнца и запахов, в воздухе веяло вечерней прохладой, ум успокаивался, отдыхающее тело вкушало внутреннюю тишину, которую порождает удовлетворенная любовь. Я садился на скамейку и смотрел, как, замыкая окрестность в кольцо, со всех сторон надвигаются сумерки. Я чувствовал себя пресыщенным. Гранатовое дерево свешивало надо мной свои нераспустившиеся бутоны, твердые и ребристые, как кулачки, в которых зажата вся надежда весны. Позади меня рос розмарин, я чувствовал его хмельной запах. Сквозь деревья виднелись холмы, а еще дальше -- кромка моря, на котором, как парус в безветрие, покоилось небо, полное несказанной нежности. В сердце у меня была странная радость, та самая, какую дарует спокойная совесть. Есть чувство, которое испытывают актеры, когда они сознают, что хорошо сыграли свою роль, то есть что их поступки в самом точном смысле слова совпадали с поступками воплощаемых ими идеальных персонажей, что они в некотором роде вселились в заранее сделанный рисунок и оживили его биением своего сердца. Именно это я и чувствовал: я хорошо сыграл свою роль. Я занимался своим человеческим делом, и то, что я наслаждался в течение всего долгого дня, казалось мне не исключительной удачей, а волнующим осуществлением призвания, которое в известных обстоятельствах вменяет нам в обязанность быть счастливыми. В таких случаях мы снова обретаем одиночество, но на этот раз в полноте удовлетворения.
Теперь на деревьях появились птицы. Земля глубоко вздыхала, перед тем как вступить в темноту. Скоро, с первой звездой, на сцену мира упадет ночь. Светозарные боги вернутся под сень своей каждодневной смерти. Но на смену им придут другие боги. Более мрачные, с изможденными лицами, они родятся в недрах земли.
А пока непрестанный шум волн, набегавших на берег, доносился до меня через широкий просвет среди деревьев, где в воздухе танцевала золотистая пыльца. Море, поля, тишина, запахи этой земли... Я вбирал в себя полную аромата жизнь и надкусывал уже зрелый плод прекрасного мира, с волнением чувствуя, как его сладкий и густой сок течет по моим губам. Нет, дело было не во мне и не в мире, а лишь в гармонии и тишине, рождавшими между мною и миром любовь. Любовь, на которую я не имел слабости притязать как на свою исключительную привилегию, с гордостью сознавая, что разделяю ее с целым племенем, рожденным от солнца и моря и полным жизненных сил, -- племенем, которое черпает свое величие в своей простоте и, стоя на взморье, отвечает понимающей улыбкой на лучезарную улыбку неба.
Возвращение в Типаса
Далеко от отчего крова уплыл ты бурной душой, преодолев
двойную гряду морских скал, и теперь живешь ты в чужой земле.
"Медея"
Пять дней над Алжиром без передышки лил дождь, так что под конец даже море вымокло насквозь. С высоты неба, казавшегося неиссякаемым, на залив обрушивались густые, точно клей, ливни. Серое и дряблое, словно огромная губка, море слабо колыхалось в бухте с размытыми очертаниями. Но поверхность воды казалась почти неподвижной под равномерным напором дождя. Лишь время от времени по ней пробегало едва заметное волнение, и тогда над морем широко растекался мутный туман, который тянулся к порту, опоясанному кольцом мокрых бульваров. Навстречу ему поднимались испарения, исходившие от города с его белыми, сочащимися сыростью стенами. Куда ни повернись, везде была вода, казалось, вы вдыхаете ее, пьете вместе с воздухом.
Я смотрел на затопленное море, бродил по декабрьскому Алжиру, который оставался для меня городом вечного лета, и ждал. Я сбежал от мрака Европы, от зимних лиц. Но смех покинул даже этот город лета, повернувшийся ко мне сутулой мокрой спиной. По вечерам я отсиживался в ярко освещенных кафе и угадывал свой возраст по лицам посетителей, которых я узнавал, хоть и не мог бы назвать их имен. Я знал только, что они были молодыми вместе со мной и что теперь они уже не молоды.
И однако я упрямо ждал, сам толком не зная чего - разве что возможности вернуться в Типаса. Конечно, это великое безумие, за которое почти всегда приходится расплачиваться, - возвращаться в места, где ты был молод, и пытаться в сорок лет возродить все то, что ты любил или чем с такой острой радостью наслаждался в двадцать. И ведь я знал, что это безумие. Я уже возвращался однажды в Типаса, это было вскоре после военных лет, означавших для меня конец молодости. Вероятно, я надеялся найти там свободу, о которой все не мог забыть. В самом деле, более двадцати лет назад я бродил в этих местах по утрам среди развалин, вдыхал запах полыни, грелся на камнях и собирал маленькие, быстро осыпавшиеся весенние розы. Только в полдень, когда смолкали даже цикады, сраженные зноем, я спасался от полыхающего солнца, алчно пожиравшего все вокруг. Порой по ночам, лежа под сверкающим звездным небом, я почти не смыкал глаз. Я жил тогда. Пятнадцать лет спустя я снова увидел свои развалины в нескольких метрах от линии прибоя; среди полей, заросших унылыми деревьями, я отыскивал следы улиц забытого города; я гладил колонны цвета хлеба, уцелевшие на холмах, возвышавшихся над заливом. Но теперь развалины были обнесены колючей проволокой и входить туда разрешалось лишь в нескольких местах. Было также запрещено - по-видимому, из моральных соображений - прогуливаться там по ночам, а днем вас встречал вооруженный сторож. В то утро - разумеется, по чистой случайности - над всей территорией развалин лил дождь.
Растерянный, бродил я по пустынным мокрым полям, пытаясь хотя бы обрести в себе ту силу, до сих пор никогда мне не изменявшую, которая помогала мне принимать жизнь такой, как она есть, раз уж я понял, что не могу ничего изменить. А я не мог, в самом деле, подняться к истокам реки времени и вернуть миру его прежнее лицо, которое я любил и которое он утратил задолго до этого дня. Да, 2 сентября 1939 года я не поехал в Грецию, как собирался. Зато война добралась до нас, а затем настигла и Грецию. Это расстояние, эти годы, пролегшие между горячими камнями развалин и колючей проволокой, были и во мне, и сегодня я снова почувствовал это, глядя на саркофаги, полные черной воды, и вымокшие деревья тамариска. Воспитанный с ранних лет в созерцании красоты, которая была для меня единственным богатством, я начал с полноты ощущений. Затем явилась колючая проволока, я хочу сказать, тирания, война, полиция - настало время мятежа. Нужно было подчиниться правилам ночи: красота дня оставалась лишь в воспоминании. Но в этой Типаса само воспоминание утонуло в грязи. О какой красоте, молодости, полноте ощущений могла идти речь! При свете пожаров внезапно стали видны морщины и раны мира, прежние и новые. Он сразу постарел - и мы вместе с ним. Я прекрасно знал, что тот порыв, который я надеялся здесь испытать, дается лишь тому, кто не ведает, что его охватит порыв. Нет любви без некоторой невинности. Где она, невинность! Рушились империи, люди и нации вгрызались друг другу в глотку, наши уста были осквернены. Сначала мы были невинны, сами того не сознавая, теперь - без вины виноватыми: тайна росла вместе с нашим опытом. Вот почему мы и занимались - о, какая это насмешка! - моралью. Немощный, я мечтал о добродетели. Во времена невинности я не подозревал о существовании морали. Теперь я знал, но не был способен жить на высоте ее требований. На прибрежных холмах, некогда любимых мной, средь мокрых колонн разрушенного храма мне чудилось, будто я иду вслед за кем-то, чьи шаги еще звучат на плитах и мозаике пола, но кого я никогда уж не догоню. Я уехал в Париж, и прошло несколько лет, прежде чем я решился вернуться к себе.
А между тем все эти годы я смутно ощущал, что мне чего-то недостает. Если вам посчастливилось однажды испытать сильную любовь, всю свою жизнь вы будете снова и снова искать этот жар и свет. Чтобы отказаться от красоты и чувственного счастья, связанного с ней, и посвятить себя исключительно служению несчастным, нужно величие души, которого у меня нет. Но в конце концов не может быть истины ни в чем, что претендует на исключительность. Поставленная над всем красота искажается, а справедливость оборачивается гнетом. Тот, кто хочет служить первой, исключая вторую, не служит ни той, ни другой, ни самому себе - и в конечном счете вдвойне служит несправедливости. И вот наступает день, когда приходится расплачиваться за эту узость - ничто уже не восхищает, все известно, и все в жизни кажется повторением. Это время изгнания, исчерпанности жизненных сил, душевной смерти. Чтобы возродиться, нужны благодать, самозабвение или родина. В одно прекрасное утро где-нибудь на углу улицы какая-то чудесная роса вдруг окропит сердце. Пусть она улетучится потом, но останется ощущение свежести, которая всегда так необходима сердцу. Я должен был снова пуститься в путь.
И вот в Алжире, во второй раз блуждая под тем же ливнем, не перестававшим, казалось, с моего отъезда, который я считал тогда окончательным, всем существом ощущая великую печаль, разлитую в пропахшем дождем и морем воздухе, несмотря на это туманное небо, эти убегающие от потоков воды спины, эти кафе с замогильным светом, искажающим лица, я упрямо надеялся. Впрочем, разве я не знал, что дожди в Алжире прекращаются в одно мгновение, хоть и кажется, что они никогда не кончатся, подобно рекам моей родины, которые вздуваются в какие-нибудь два часа, опустошают землю на несколько гектаров и разом иссякают. Однажды вечером дождь и в самом деле перестал. Я подождал еще ночь. Сверкающее влажное утро поднялось над чистым морем. С дышавшего свежестью неба, выстиранного и выполосканного бесконечными ливнями до полной прозрачности и голубизны, лился дрожащий свет, который четко обрисовывал каждый дом, каждое дерево, сообщая им чудесную новизну. Должно быть, такой же свет сиял на земле в утро сотворения мира. И вот я снова еду в Типаса.
Любой из этих шестидесяти девяти километров пути усеян моими воспоминаниями и ощущениями. Бурные детские порывы, мальчишеские мечтания под рокот автобуса, утро, молоденькие девушки, пляж, юные мускулы, всегда готовые к любому усилию, легкая тревога, сжимающая по вечерам сердце шестнадцатилетнего подростка, жажда жизни, слава - и над всеми этими годами неизменное небо, с неистощимой силой льющее свет и в течение долгих месяцев ненасытно пожирающее одну за другой жертвы, распростертые крестом на пляже в зловещие полдневные часы. И такое же неизменное море, почти неосязаемое по утрам, снова открылось мне на горизонте, как только дорога, покинув Саэль и его холмы, покрытые рыжим виноградником, пошла под уклон к побережью. Но я не остановился, чтобы взглянуть на море. Мне не терпелось снова увидеть Шенуа, массивную и тяжелую, будто вытесанную из одной каменной глыбы гору, которая ограждает залив Типаса с запада, спускаясь потом к морю. Еще издалека вы заметите ее - легкое голубое облачко, которое пока еще сливается с небом. Но постепенно, по мере приближения к нему, оно сгущается, принимая цвет воды, окружающей его, словно огромная неподвижная волна, поднявшаяся в чудесном порыве ввысь и внезапно застывшая над разом успокоившимся морем. Вы подъезжаете еще ближе к Типаса - и вот она перед вами, хмурая коричнево-зеленая громада, вот он старый замшелый бог, чье могущество ничто не сможет поколебать, прибежище и гавань для своих сынов, к которым принадлежу и я.
Глядя на него, я наконец преодолел колючую проволоку и оказался среди развалин. И под величавым солнцем декабря - так бывает всего раз или два за целую жизнь, и после этого человек может считать себя счастливым до конца дней - я испытал именно то, за чем вернулся сюда и что вопреки времени и миру было подарено мне, поистине мне одному, в этом пустынном уголке. С высоты форума, заросшего оливковыми деревьями, открывался вид на лежащую внизу деревню. Ни единого звука не доносилось оттуда, только легкие струйки дыма поднимались в прозрачном воздухе. Море тоже молчало, словно задохнувшись под нескончаемым потоком холодного искристого света. Лишь где-то у Шенуа далекая песня петуха славила бренное величие дня. Со стороны развалин насколько хватал глаз виднелись только разбитые камни и полынь, деревья и колонны, бесконечно прекрасные в кристально прозрачном воздухе. Казалось, утро замерло и солнце застыло в небе, мгновенье остановилось. В этой тишине и свете медленно таяли годы ярости и тьмы. Я прислушался к себе и уловил почти забытый звук, словно сердце мое, давным-давно остановившееся, снова принялось тихонько биться. Пробужденный, я теперь узнавал, один за другим, те неуловимые звуки, из которых состояла тишина: неумолчное басистое воркование птиц, легкие, короткие вздохи моря, плескавшегося у скал, шелест деревьев, немую песню колонн, шуршание полыни и скольжение ящериц. Я различал все это и в то же время прислушивался к счастью, волнами поднимавшемуся во мне. Мне казалось, что наконец-то я вернулся в гавань, по крайней мере на мгновение, и что отныне это мгновение никогда не кончится. Но вскоре солнце заметно поднялось в небе. Какой-то дрозд попробовал голос, как бы подавая сигнал начинать, и тотчас же со всех сторон грянул могучий и ликующий птичий хор, нестройный, веселый и буйно-восторженный. День тронулся с места. Мне предстояло добраться с ним до вечера.
В полдень с песчаного откоса, покрытого, словно пеной, гелиотропами - можно было подумать, что они заброшены сюда яростным прибоем последних дней, да так и остались, когда он схлынул, - я смотрел на обессилевшее в этот час море, лениво игравшее волнами, и утолял свою жажду, ту двойную жажду любви и восхищения, которая безнадежно иссушает душу, если подолгу не получает удовлетворения. Не быть любимым - это всего лишь неудача, не любить - вот несчастье. Сегодня все мы умираем от этого несчастья. Потому что кровавая ненависть истощает сердце; длительная борьба за справедливость поглощает любовь, породившую ее. Среди шума, в котором мы живем, невозможна любовь, а одной справедливости недостаточно. Вот почему Европа ненавидит дневной свет и не способна противостоять несправедливости. Но как уберечь справедливость, не допустить, чтобы она увяла, подобно прекрасному апельсину, внутри которого остается лишь высохшая горькая мякоть. В Типаса я заново открыл, что для этого надо сохранить в себе нетронутую свежесть чувств и источник радости, любить солнце, которое спасает от несправедливости, и, вооружившись его светом, вернуться в бой. Я снова нашел здесь древнюю красоту и юное небо и оценил, как мне повезло, когда понял наконец, что в худшие годы нашего безумия память об этом небе никогда не покидала меня. Это оно спасло меня от отчаяния. Я всегда знал, что руины Типаса моложе и наших строек, и наших развалин. Каждый день мир заново рождался здесь в сиянии вечно нового света. О свет! - это к нему взывали перед лицом судьбы все персонажи античной драмы. Он был и для нас последним прибежищем, я знал это теперь. В разгар зимы я понял наконец, что во мне живет непобедимое лето.
Я опять покинул Типаса и вернулся к Европе и ее битвам. Но память об этом дне все еще поддерживает меня и помогает принимать с одинаковым самообладанием и радости и удары. Ничего не отвергать, научиться соединять белую и черную нить в одну натянутую до предела струну - о чем еще могу я мечтать в наше трудное время?
Во всем, что я делал или говорил до сих пор, всегда можно, думаю, различить эти две силы, пусть даже они противоречат друг другу. Я не мог отречься от света, среди которого родился, и в то же время не хотел отказаться от обязательств, налагаемых нашей эпохой. Слишком легко противопоставить нежному имени Типаса другие, куда более звучные и жестокие имена: мир внутренних странствий современного человека хорошо мне известен, потому что я прошел его из конца в конец, от горних вершин духа до капищ преступлений. И разумеется, всегда можно отдохнуть и забыться сном на вершинах или жить на иждивении у преступления. Но, отказавшись от одной части существующего, вы сами отказываетесь существовать; нужно, следовательно, отказаться от жизни или научиться любить ее по-настоящему. Воля к жизни, принимающая действительность без оговорок и ограничений, - вот добродетель, которую я ставлю выше всего на свете. Право, я не возражал бы, если б хоть время от времени выказывал ее. Потому что наша эпоха, как, пожалуй, ни одна другая, требует, чтобы человек оставался верен себе в худшем и в лучшем, я стремлюсь ни от чего не уклоняться и всегда помнить о двух сторонах действительности. Да, есть красота и есть униженные. И как бы это ни было трудно, я хотел бы никогда не изменять ни той, ни другим.
Но и это похоже на мораль, а мы живем для чего-то такого, что выше и больше морали. Если б мы могли назвать это, но какая немота! К востоку от Типаса, на холме Сент-Сальса, вечер полон жизни. По правде сказать, еще светло, но едва заметное угасание света предвещает конец дня. Поднимается ветер, легкий, как эта ночь, слабая рябь трогает гладкую поверхность моря, и внезапно оно становится похожим на огромную пустынную реку, текущую с одного края горизонта к другому. Небо темнеет. И тогда наступает время тайны, ночных богов, беспредельного наслаждения. Но как выразить все это? На одной стороне монеты, которую я увожу отсюда, отчетливо видно прекрасное женское лицо, оно говорит мне обо всем том, что я узнал за этот день; другая сторона тронута временем, и всю обратную дорогу я ощущаю под своими пальцами полустершееся изображение. Что может мне сказать этот безгубый рот? Наверно, то же самое, что и другой таинственный голос, звучащий во мне, который день за днем твердит мне о моем неведении и счастье: "Секрет, который я ищу, зарыт в оливковой долине под травой и холодными фиалками у старого, пропахшего виноградным листом дома. За двадцать с лишним лет я исходил эту долину и другие, похожие на нее, я вопрошал безмолвных козьих пастухов, я стучался в двери необитаемых развалин. Порой, в час первой звезды, когда с еще бледного неба струится чистым дождем свет, мне казалось, что я знаю. И я в самом деле знал. Может быть, я и теперь знаю. Но никому не нужен этот секрет, ни мне самому, конечно, ведь я не могу расстаться со своими близкими. Я живу в своей семье, которая думает, что подчинила своей власти богатые и безобразные города, построенные из камня и тумана. День и ночь она громко разговаривает, и все склоняется перед ней, а она не склоняется ни перед кем: она глуха ко всем секретам. Хоть я держусь ее могуществом, оно нагоняет на меня тоску, и случается, что я устаю от ее криков. Но ее несчастье - мое несчастье, мы с ней одной крови. Я ее сообщник, такой же немощный и шумный: разве не кричал я среди камней? И вот я стараюсь забыть, хожу по нашим городам из железа и огня, храбро улыбаюсь ночи, кличу бурю - я останусь верным. Отныне деятельный и глухой, я и в самом деле забыл. Но может быть, в тот день, когда, созрев для гибели, мы будем умирать от истощения и неведения, я смогу отречься от наших крикливых гробниц, уйти, чтобы отдохнуть в долине, где сияет все тот же свет, и в последний раз вспомнить то, что знаю".
1953