Париж пророчествует или пытается читать давние пророчества, что в контексте доминирующего прагматизма почти одно и то же. Там и сям возникают островки Аркадии: в Орсэ (Пьер Боннар) и в Лувре (Николя Пуссен).
Пьер Боннар, самый немистический из «наби» (невиим), нарочито непророчествующий, прекрасно уживавшийся с повсеместной и семейной буржуазностью, а в конце жизни становится похожим на садху.
Провидческая истощенность особенно заметна на пляже (= на берегу моря или, что то же самое, на грани миров), в любительской киносъемке. Иногда даже пошлость ситуации способна стряхнуть случайные черты. Нагота есть вечность. Лодка - почти Харонова, Леринские острова - почти острова блаженных. Побывав там, невозможно не включить их в картину мира. Тем более накануне смерти в почтенном возрасте.
Кадр из фильма
Боннар не идеален и, похоже, именно поэтому живуч. Печальная тонкость состоит в том, что если выделить из мира слишком много идеального, то мир разваливается. В этом смысле, Боннар - кривое зеркало, вбирающее, быть может неосознанно, всю, допустим, Вену.
Испорченный, пародийный Климт выживает, совершенный, настоящий умирает. Безукоризненные красавицы Мухи покрылись морщинами, а после и вовсе рассыпались в прах. Криволикая любительница шампанского от Боннара (может, красива, а, может, и нет) вполне себе процветает и сегодня, пусть ею и не обклеены, как сто с лишним лет тому, все закоулки Парижа. Реклама и есть реклама, но и она способна инспирировать вполне библейские сцены. Отец, счастливый успехом сына, которому, вообще говоря, была уготована юридическая карьера, танцует пляски восторга в саду, райски цветущем.
В порче модели (тут двусмысленность) нужно уметь вовремя остановиться. Предметы должны угадываться по изображениям и изображаться без разбора. Артифекс, изображающий все подряд, неизбежно натолкнется на вечность.
Антураж не имеет значения. Игра в моду есть не более, чем игра. Весь ужас обоев в цветочек, в цветочек же покрывал и умывальных кувшинов (как иначе?) в цветочек превращается в необязательный, незамечаемый фон.
Умывальные кувшины плавно переходят в ванны, уже без цветочков (цивилизация способна направиться к вечности), становящиеся гробами катарсиса. Все такие картины запрещено фотографировать, ибо тайна инициации ужасна. И нездешнее сияние, смею заметить, тут как тут, то есть, в данном случае, скорее, по Мичиганам и Орегонам, именно они скупили все картины банной серии.
Длинная мочалка - это змей. Никто не скажет, прикасался ли он к Еве.
Теория отсутствует. Но м и ж разделяются ширмой, она же paravent - предмет, противостоящий ветрам. Они бывают порывистыми, но никогда - вечными.
Боннар радостно принимает фотографию, как только камера перестает превосходить по размеру ящик с красками, и забрасывает будущее сотнями крошечных фотографий повседневной жизни. Нужно смотреть под лупой даже на то, что было сто лет тому. Сюжеты: сад, ателье, буржуазный уют.
Боннар живет, окруженный людьми, имен которых не найдешь в кратких энциклопедиях, но окруженный людьми.
Нет пустых времен - этот вывод едва ли не ужасает. Сетовать на то, что родился в дурное, пустое время - не только не продуктивно, но и не логично. Любое время содержит в себе все, что было до, и, если уж совсем невмоготу, зачатки того, что грядет.
Твоя подруга неумна, но взгляни на поворот головы.
Ужас не в буржуазности, а в умышленном затирании истории. «Здесь и сегодня» без «там и вчера» действительно ужасает.
Умеренное декорирование действительности, которую невозможно изменить (размыть цветочки). Похищение Европы на фоне кучи разнообразных хохочущих мелких бесов. Ухмылка того, кто видел.
Мифографизм способен прорваться сквозь декоративность, даже наверняка прорвется. Смерть существует даже в Аркадии, но мало что меняет.