Литва: детские воспоминания

Jun 15, 2012 14:48


Литва и немного Латвия

Во второй половине лета мы обычно уезжали в Прибалтику, в Палангу. Поезд «Москва-Калининград», или "Янтарь",  приезжал в Кретингу в шесть утра. На вокзале мы садились в автобус до Паланги. Дед с бабушкой останавливались в сталинской архитектуры санатории «Жуведра» (чайка, видимо от слова жувиес, рыба, в то время как на родственном латышском, чайка будет "кайа" - явно звукоподражательное), а мы с мамой в лесничестве, которое почему-то находилось почти в центре города.

Конечно, путешествие, конечно, смотреть в окно поезда, есть вареные яйца с огурцами, лежать на верхней полке. Но в Паланге мне было скучно, еще больше я чувствовал одиночество, друзей там не было (хотя не было их и в Москве, но в Москве - дом, все родное), единственная радость - купание в холодном мелком море, светлый мельчайший песок, найти местечко в дюнах без ветра. Я навсегда полюбил это море, и, когда бывал на других морях, я не ощущал никакой радости, все мне казалось чуждым, слишком жарким, природа слишком яркой и грубой.
p style="text-indent: 36pt;">Сейчас я знаю, как переменчива погода на Балтике, как вечно дует ветер с моря, как вдруг все затянет темными, рваными, быстро куда-то летящими и на глазах меняющими форму тучами, вдруг забарабанит дождь, потом идешь по твердому, бугристому, в мелких кратерах от дождевых капель песку, нарочито сбивая этот мелкий постдождевой рельеф пальцами ноги: раздается скрип песка об песок. Как колышатся перед дождем прибрежные сизые (вейник морской) травы, такие жесткие, что можно легко порезать руку, и как они затихают, как только польет дождь, будто смирившись со стихией, как на и без того переусложненной поверхности моря появляются всплески от дождевых капель, как сразу неуютно становится в курортном городке: что же, где же обещанное солнце и море? Брести по улице Басанавичюса и без конца заходить в маленькие кафе, кава йодас ацепрошау, кава нера, увы! (Пожалуйста, черный кофе! - Кофе нет.) Много позже смешной случай был с мои приятелем, знатоком всяких языков: ему также сказали: Кава нера! А он, по аналагии с итальянским продолжал требовать: Кава нера, ацепрошау! Он думал, что "кава нера" - это "черный кофе", а на самом деле "кава нера" - это просто-таки "кофе нету". Довольно долго он препирался с официанткой, думая, что она его динамит из-за того, что он русский. А черный будет вовсе и не "нера", а "йодас".

Сейчас я это хорошо знаю. Знаю, что может зарядить моросящий дождь и на два, и на три дня, вода 15 градусов, малосоленая, болотного цвета, мутная с обрывками бурых водорослей, а где-то еще на поверхности болтается полиэтиленовый пакет, унылые, а, может быть, устрашающие? Фигуры в черном бредут по пояс в воде - сборщики янтаря. Нырнешь в какую-то полуволну - даже и волн приличных нет! - лень идти далеко, по колено в воде, нырнешь еще раз, задержишь дыхание и паришь, мимо головы проносятся туда-сюда струи насыщенной песком и обрывками воды, воздух кончается, еще два-три плавательных движения и на воздух, встаешь, моросит, на берегу закутанный в полиэтилен Дроздодя наливает рюмку «Ореховой», мог бы и костер развести, все-таки «бродяга», но ему лень, он, прищурившись, смотрит куда-то, в телогрейке на голое тело, почесывает ступню всю в песке, вот-вот и скажет сейчас что-то умное, значимое, полубезумное, но нет - молчит, взрослеет.

Это сейчас я знаю. А тогда, тогда - все было пропитано сосновым морским солнцем постоянно. Память избирательна, память мерцает - ухватишься за наиболее плотную деталь, глядишь - и вытащишь на поверхность целый пестрый лоскут пространства, а то и вовсе занесет тебя куда-то, где и не было тебя никогда, и какие-то наспех построенные таджиками декорации тают, упрощаются, ломаются, перетекают и вовсе уж под конец обращаются в прямоугольный кусок бетона, и делай с ним что хочешь, разводи в стороны руками, чеши затылок.

Тогда я шел за руку с бабушкой и мамой по солнечному тротуару, мощеному квадратной серой плиткой, от моря ли, к морю ли? Судя по тому, что между пальцев ног застрял нежный балтийский песок, то от моря. Да, от моря: есть хочется, время обеда, время выбора «вальгиклы», столовой. Столовые мы знаем все наперечет, и, хоть в каждую из них длинная очередь, но она идет быстро, люди двигают подносы по железным направляющим в сторону кассы. Холодный свекольник - 14 копеек и к нему тарелка с горячей картошкой за 4 копейки. Кожа стянута после морской воды, на коже мягкий балтийский загар. Только не азу с гречкой! Цеппелины в сметане. Компот с горячим, сметанным только что выпеченным колобком - коричневым шариком из теста.

Паланга - небольшой город. Вдоль всего города идет, разрезая его на две части, главная улица - Витаутаса. От нее перпендикулярно, по направлению к морю - Басанавичюса. На Витаутаса расположены главные достопримечательности: старинная аптека, внутри все отделано мореным резным деревом; кинотеатр; костел об одной готической башне из красного кирпича; автобусная станция; универсам, переговорный пункт, выстроенный в виде раскрытого веера, надо менять рубль и пять копеек на пятнашки и быстро засовывать в телефонный аппарат, ведь глотает он их так быстро. На Басанавичюса - круглый стеклянный ресторан, светящийся вечером зазывными огнями, но мы никогда там не были; а если взять немного вправо и наискось, пройти по гнутому мостику с цепями - ресторан «Клумпе», сделанный из дерева в виде деревянного же башмака: русских туда не пускают, - шепчет мне мама, набитая, как и бабушка, какими-то очень въедливыми и быстро застывающими в камень предрассудками. Только у бабушки они другие, более резкие, быстрые и зазубренные: посмотри, какая походка у того старика! У него явно, без сомнения, прогрессивный паралич. Только глубокие сифилитики так ходят!

Солнечным днем, если ты не на море, то так скучно! Но мама, а с ней и бабушка любят гулять. А гулять мы идем в парк Тышкевича на окраине Паланги. Там дюны, поросшие соснами, дорожки, пруд с лебедями, дворец Тышкевича, ныне - музей янтаря, с партером, все как положено, а с другой стороны дворца - розарий, с левого боку - две старинные пушки, на которые, конечно, можно залезть и посидеть, но надоело, уже который раз! А еще - круглая эстрада, где в определенное время, в пять часов, кажется, играет оркестр, но большую часть времени его нету и можно прыгать по скамейкам, с одной на другую, главное - проскакать наибольший путь, не касаясь земли. Но все это иссушающее скучно, пенсионерно, эта чахоточная трава, и сосновые шишки в ней, и песок, который не у моря, и гуляющие, и скамейки, и лебеди на пруду, и однообразные до ломоты в скулах сосны, скорей бы на море…

Центральное место на пляже - пирс, уходящий довольно далеко в море и загибающийся буквой «Г». По нему гуляют и днем, и прыгают с него в воду, и удят рыбу, и просто смотрят на волны, если они есть; на пирсе всегда вывешен флаг: белый в штиль, красный - при среднем волнении моря и черный в шторм, когда еще кричат в рупор со спасательной станции: «Маудитис драуджяма! Купаться запрещено!» и когда как раз и есть самое интересное купание: бросаться в волну, которая выше тебя, которая сметает, подминает, закручивает, срывает трусы, и в конце концов бросает тебя об песок плашмя.

По обеим сторонам от пирса - общий пляж. Но, если пройти подальше вправо, то есть отдельные мужской и женский пляжи. Мама водила меня на женский пляж, где я впервые видел довольно безобразные неожиданно обвисшие женские тела. Она водила меня туда только потому, что на женском пляже образовался стихийный рынок, поскольку милиция туда не заходила. Там в дюнах одни голые женщины продавали другим какие-то бесконечные вещицы, в основном, по-моему, изделия из янтаря. Память мерцает, я вижу обрывочные картины. На мужском пляже гораздо менее многолюдно, всего несколько фигур. Мы зашли туда как-то с дедом. Я помню его стоящего в длинных черных трусах напротив моря по колено в воде. Он как-то уменьшился в моих глазах при сравнении с бескрайним морем, мне стало страшно за него, но он как всегда мягко улыбался этой бескрайности золотыми зубами и полуприседал, когда к нему подкатывала волна. Он удовлетворенно покряхтывал при этом, но этого было не слышно из-за шума волн. По кромке песка монотонно ходил голый пожилой человек, приложив к уху радиоприемник, который передавал радио «Свобода», и звук долетал урывками, то усиливаясь, то совсем ослабевая. Дикторы говорили особенными, не похожими на наших советских голосами, какими-то жирно-ехидными. А дед, «дидя», какой-то совсем другой, каким я его никогда не мог представить, другой от сопоставления с огромным, природным, он все стоял и смотрел куда-то за горизонт и мягко, даже как-то смиренно, улыбался морю, весь истончившись, тихо сияя глазами, золотыми зубами из под белых усов, из под белых усов, в черных длинных трусах, покряхтывая, приседая, скоро ужинать в санатории «Жуведра», столик на четырех человек. И мне было так больно за него, 85-летнего, такого беззащитного перед валом безжизненной природы, хотя я и знал, что этот человек прошел все, всю историю России в 20-м веке, революцию, гражданскую войну, террор, 2-ю войну, но вот он стоит - он беспомощен и жалок перед необъятным, и нет в нем ни грамма победительности, или отваги, он смиренно и с тихой улыбкой обращен к стихии моря.

Нет в нем ни грамма эдакого рванья рубахи на груди, за что папа мой не любил Высоцкого. Это было «не наше». Я долго не мог понять, почему папе не нравится Высоцкий, которого мы, будучи студентами, переписывали друг у друга на магнитофон, почти затертые записи, хрип, и - завораживало. Нет, говорил папа, знаю я таких ребят, знаю (а папа был ровесником Высоцкого). Что он такого знал? - мне было непонятно, не до конца понятно и теперь.

По вечерам, когда мы садились пить чай с вареньем на террасе, дед пускался в рассказы о тех жутких временах, о гражданской войне, о сталинском терроре, его трижды сажали в тюрьму за вредительство (вспыхивали пожары в лесу), о том, как почему-то понесло его сквозь гражданскую войну в Асканию-Нова, к барону Фальц-Фейну, как ехал на крыше поезда, как документы были зашиты в сапоге, как остановил поезд батька Махно и лично, выстроив всех пассажиров в ряд, глядя в глаза, определял еврей или не еврей, расстрелять или нет. Дед объяснил, как Махно определял евреев. «Скажи «пересадка», приказывал он каждому, и тот, кто не мог произнести этого простого слова, и говорил «пеесядка», тот был еврей, и тот безжалостно шел в расход. А так, мирно рассказывал дед, только отбирали припасы: у кого яички, у кого сальца шматок, и все. Все садились обратно на поезд и ехали дальше. Кроме коммунистов и евреев. Откуда была такая ненависть к евреям? Тогда, в 1919-м году? У бабушки, у которой в голове закостенели навсегда какие-то свои объяснения всему, было такое: украинцы очень жестоки. Недаром, говорила она в сотый раз, лучшие тюремщики - это украинцы и латыши. Откуда взялось это ее мнение, я так и не узнал. Да, говорила она, сентиментальные, да, прекрасные песни, но - очень жестокие в определенных обстоятельствах.

Как пережил все это дед со своим тихим смиренным отношением к жизни? Мне это было неясно. Мы пили чай, ели овсяное печенье с вареньем из крыжовника и слушали рассказы деда. Речь его была тиха, грамотна, и не было в ней ничего душераздирающего, надрывного.

В семинарии он изучал немецкий, греческий и латынь, но бабушка, протирая пыль, все равно, тихо, в угол, могла бормотать: это ж из поповичей. То есть не из дворян, как она. В ней это осталось навсегда, несмотря на безграничное уважение к деду: это ж из поповичей. Это в ее устах было, конечно, лучше, чем «из деревни», но все равно пренебрежительно. Сословные предубеждения жили, пока жили бывшие носители сословий. Ведь и отец, и дед деда, и так далее, все они были священниками.

У основания флага, поднятого на пирсе, была табличка, на которой три раза в день писали волнение моря в баллах, температуру воды и воздуха. По-русски и по-литовски. Вода - Vanduo. Воздух - Oro. Недаром, филологи, как я узнал много позже, изучают литовский. Недаром Макс Фасмер так часто в своем словаре обращается к литовскому: литовский язык как-то умудрился сохраниться в относительной неприкосновенности, он, как мне говорили, близок к санскриту, к прародине всех наших европейских языков.

Постепенно, год за годом азы литовского языка проникали и в меня. Я не прилагал к этому никаких усилий. Это получалось само собой. Да и не было у меня таких способностей к языкам, как у Болдумана.

Сначала это были окрики мамаш, обращенные к своим детям: Полаук! - «подожди!» (от лайкас - время) и «Ня рейке!» - «Не надо, нельзя!» или «Ня галима» - «нельзя». Дальше - больше. Расплачиваясь в кассе, я узнавал счет, потому что кассирша говорила сначала по-литовски: Шеши дяшимт пеньки! - шестьдесят пять. Газеты или объявления порой висели на стендах по-литовски и по-русски. Я почему-то долго смеялся, когда узнал, как быдет «Верховный совет», или что-то в этом роде: «Ауксчиосиосиос тарибос». Вообще произношение литовское на русский слух очень смешное. Вполне допускаю, что и наоборот. Но почему слово «ne» произносится как  «ня», я не понимал. Вообще, все смягчено и общее звучание какое-то будто придавленное дверью. Особенно это чувствовалось на церковных службах, в костелах, где звучала удивительная, доводившая меня до слез органная музыка, а после священник, стоявший на особом балкончике немного слева начинал свою проповедь этим раздавленным языком: «Ир Йезуз Кристос посаке…».

Редко вода в море прогревалась выше двадцати градусов, все больше была градусов 17-18. Тут же сидел какой-то стихийный художник, который за один рубль рисовал шаржи. Нарисовал он шарж в свое время и на меня.

Каждый вечер в Паланге происходил ритуал созерцания заката. Толпы народа тянулись по Басанавичюса на пирс. Становилось понятным устройство пирса в виде буквы «Г». Пройдя до вершины буквы, люди рассредотачивались по верхней ее перекладине, которая теперь служила смотровой площадкой. Закаты всегда были очень красивыми, с какими-нибудь растерзанными в клочья по всему небосводу облаками, подсвеченными ярко-красно ближе к солнцу и затихая в фиолетовую синеву вдали от него.

А утром снова на пляже. Снова солнце, снова стремительно несутся облака, с моря дует ветер, так что в дюнах надо найти уютное безветренное углубление, но ветер проникает и в самые спрятанные уголки, но уже притихшими завитушками-завиточками. Сначала лежишь и пытаешься согреться в таком углублении, бабушка с книгой, мама вяжет вязанье, а я мощусь, извиваюсь вдоль песчаной ложбины, ползу, втираюсь в нагретый песок, схватываю полные пригоршни в руки и высыпаю их обратно. И вот наступает момент, когда я согрелся. И можно бежать купаться. Но я еще немного жду, чтобы стало жарко, немного поджариться до легкой корочки. И вот уже надо бежать. Но я еще тяну, откладываю на секунду, на пол-секунды. И - бегу. От босых ног разбрызгивается по дороге песок, попадая невзначай на газету какому-нибудь толстому волосатому дяде, он морщится, я бегу дальше; вот - уже кромка воды, бесконечно наступающая и отступающая, и песок здесь уже твердый и бесконечно смачивающийся и подсыхающий; вот пошла мелкая вода, небольшой заплеск, теплый, нагретый, где сидят младенцы. Дальше еще полоска песка, и потом уже настоящее море, желтая вода и под ней внизу ребристый волнистый песок, но надо бежать еще долго, а ноги уже путаются, вязнут в воде. Долго бежать, нет, уже грести ногами, пока вода не станет по пояс. Тут - останавливаешься. Осматриваешься. Кто-то проплывает мимо на надувном матрасе. Кто-то брызгается. Кто-то с кем-то играет в воде в мяч. Кто-то отрешенно плывет в резиновой шапочке. Останавливаешься, принимаешь независимый скучающий вид, а на самом деле внутри идет у тебя работа: нырнуть с головой. Холодно. Еще чуть-чуть и задрожишь от холода. Надо решаться. Через секунду. Через пол-секунды. И вот, бросаешься в воду, задерживаешь дыхание и долго плывешь под водой, отталкиваясь руками дополнительно, чтобы не всплыть. Все. Теперь уже не страшно, не холодно, выскакиваешь из воды неожиданно вдруг около какой-то тетеньки. Теперь начинается общее дело: ждать волны, вот она, вот она, как лучше: прыгнуть прямо внутрь ее? Или подставить спину? Или плошмя, раскинув руки, удариться об нее? Или вообще поднырнуть снизу?

Надо сказать, что в Паланге, городе исключительно курортном, антирусские настроения хотя и чувствовались, но  не так сильно, как в глубинке. А в глубинке мы бывали нередко, в гостях у другого дедова аспиранта, Евгениуса Барнишкиса.

Барнишкис жил в сказочном месте, на берегу большого озера, в местечке Платяляй. Там он возвел себе чуть ли не 3-х-этажный дом из силикатного кирпича, якобы некий «лесной стационар», или «Мишку тиримо пунктас», такая табличка висела на двери.

Барнишкис был оборотистый, умеющий устроиться и при советском режиме, маленького роста человек. Все должности, положенные по штатному расписанию лесному стационару, занимали Барнишкис со своей женой Стасей, вплоть до заведования библиотекой (хотя какая там могла быть библиотека? - тем не менее, там я прочел биографию Шлимана в серии ЖЗЛ) так что это была всецело их вотчина, денег у их было очень много, машина, словом, хорошо устроились.

Стася, толстая, чуть ли не выше Евгениуса ростом, принимала нас радушно. Когда приходило время обеда, она кричала на весь дом: Геняу! Андряу! Аугяу! - У них было двое сыновей: Авгутис и Андрюкас.

Часто я играл с местными мальчиками, которым меня представил Аугутис, он был старше меня года на два. Все ни хорошо говори по-русски, в отличие от родителей Барнишкиса, которые жили неподалеку. Жили тоже в добротном доме из силикатного кирпича (а там только такие и были, видимо, финансирование из Москвы было приличным). Но кроме слов «хорошо» и улыбок, они не могли сказать ничего по-русски. Но они  - родители - выглядели очень добрыми, нисколько не озлобленными, угощали меня всякими выпечками или овощами из собственного огорода.

Дети, с которыми я играл, были жестоки, как все, наверное, дети. Я помню раз, как их забавой на протяжении часа было вытаскивать лягушек из лужи и с силой бросать их оземь, а после мочиться на эти полутрупы, и я, как мальчик чувствительный, очень переживал за лягушек. Помню, как один толстый, выше меня литовский подросток, прокричал мне: ну, что? Я литовец, а ты - русский. Кто сильнее? Давай бороться! Бороться я не умел. И боялся.

Надо сказать, что фенотип литовцев таков: мужчины - все сплошь высокие (выше русских) стройные красивые блондины, а женщины - тоже высокие и стройные, но некрасивые в своей массе и со злым выражением лица. Евгениус, со своим малым ростом, выделялся среди них. Однако и он как-то проговорился, беседуя со мной и мамой: знаете, литовцы предпочитают жениться на русских, русские женщины такие добрые! Это было откровением для нас.

Повторю, что я очень любил посещать католические службы с органной музыкой уже тогда, еще совсем подростком. И однажды, мне было лет 13, я поехал на службу в районный центр, в город Плунге, но не поручусь сейчас, может быть, это было и самом Платяляе. Уже в автобусе я был смущен: автобус был забит детьми и подростками, одетыми в парадную одежду, в какие-то костюмчики, и все они ехали так же, как и я, в местный костел.

Костел оказался забит народом полностью. В основном, детьми. Я не знаю, что это было: католический ли праздник, или, скорее всего, обряд конфирмации, но яблоку было негде упасть. Я стоял почти в центре храма, упивался органной музыкой, изредка прерываемой словами священника (Ир Йезус Кристос посаке…). Так служба шла, и я внимал ей, до тех пор, как вдруг, совершенно неожиданно для меня, все не упали, как по команде на колени. Это было так неожиданно, что я еще какое-то время стоял единичным столбом посреди всех; через несколько секунд я понял, что так нельзя и тоже встал на колени, но, увы, все это заметили. И после службы, когда народ повалил на выход, группа местных молодчиков окружила меня, и я понял, что сейчас меня неминуемо будут бить, возможно, ногами.

Я не помню, что я, ужасный по натуре трус, сказал им. Может быть, отбоярился своими польскими предками, но как-то мне удалось избежать драки, может быть подростки увидели мой страх, и этого им стало достаточно, но, так или иначе, драки не произошло, но напугали они меня очень сильно. Хотя я еще не знал подробностей моей родословной, как много было предков-поляков у меня, как мой прапрадед Мартенс (он был, правда, протестант, датчанин) пожертвовал очень большую сумму денег на православный храм в Хабаровске, как моя прапрабабка Ядвига Базилевская ходила в православный храм и говорила, что, мол, Бог везде  один, а прадед Домбровский основал газету в том же Хабаровске, да к тому же, ссыльный поляк, был прокурором. Я тогда этого не знал, да, если б и знал, то ни времени рассказывать это агрессивным литовцам, окружившим меня, ни охоты у них слушать все это не было. Но как-то я все же отделался от них.

Евгениус, маленький человек с холодными и жесткими серыми глазами, ничего мне не сказал, услышав мой рассказ. В нем была некоторая мужественная немногословность, хотя много позже я узнал его с другой стороны - как человека довольно мелочного, мелкого. Но это произошло лишь много позже. А тогда он приучал меня быть мужчиной, не бояться, по утрам заставлял меня на собственном примере обливаться холодной водой из колодца и всякое такое. Хотя уже и тогда проскакивали в разговоре у него странные для меня мысли, вроде той, что он не уважает людей, у которых мало денег, если у них мало денег, то они просто дураки; или как он вспоминал о военных временах, и очень сочувственно рассказывал о том, как немец бил палкой русского, не умеющего и не хотящего работать, и как это было правильно.

Тем не менее, когда я получил тяжкую травму, купаясь в озере, Евгениус проявил решимость и благородство. Я пошел купаться на озеро, и на входе в воду приметил уже разрушенные мостки. От них остались лишь железные штанги, доски, которые раньше были уложены на эти штанги, давно исчезли. По глупости я решил войти в воду по одной из этих железяк, они оказались, естественно скользкими и я упал, сильно покорябав себе ногу. Шрам остался навсегда.

Я, корчась от боли, завернув раненую до кости ногу в полотенце добрел до дома. И Евгениус, без всяких размышлений схватил меня и повез в Плунге в больницу. Я помню, как меня там зашивал хирург, и я говорил «ня скауда» - не больно, и как хирург сразу переменился в лице и стал добрым: вот, московский мальчишка, а пытается говорить на литовском. Это очень ценилось.
          Много позже я стал приезжать в Латвию на то же самое Балтийское море. Это было уже после университета. Море было то же, мельчайший светло-желтый песок то же, но страна другая. Удивительно, но страна была совсем другая. Я имею в виду другая по сравнению с Литвой. Народ фенотипически здесь был помельче, хотя те же светлые блондины; носы более картошкой, вообще народ здесь был не такой красивый и высокий, как в Литве. Обида на русских здесь была гораздо сильнее; не хотели разговаривать даже в магазинах по-русски, а, как только начинаешь у кассы говорить по-английски или французски, так сразу они тают от не знаю сам чего. И волей-неволей приходит на ум: красота и великодушие народа прямо пропорциональны величию истории и культуры народа; у латышей нет ни того, ни другого, ни истории, ни культуры, вот они и ярятся, культивируют свою обиду. У литовцев, так или иначе - была мощная история, хоть мы и задавили ее потом, у латышей же ее вовсе не было. Я мог бы предъявить к ним свое: мой прапрадед, остзейский датчанин был в свое время почетным гражданином Митавы (ныне Елгавы), но как я стал бы это делать? Да и зачем?
Могу проиллюстрировать. Этот эпизод случился, когда я ехал из Лиепая (Лепоя, Липая - как только не произносят название этого города, который, по сути, переводится как Липовск, от слова липа). Я ехал в автобусе до Риги, ехать часа четыре, шел проливной дождь.
И вот, в этом автобусе был один пьяный в стельку молодой латыш. Он слонялся по салону, пел какие-то песни, словом, нарушал общественный порядок.
А затем произошло то, что я даже не сразу понял. Автобус остановился. За окном ливень. Вокруг - какие-то поля. Автобус остановился по какому-то телепатическому наущению, потому что никто ничего не говорил, всемолчали, только парень пел какие-то народные латышские песни. Далее: двое крепких, лет 50-ти латышей молча встали. Схватили за бока пьяного молодого парня. Открылись двери автобуса; и они вышвырнули его наружу: в дождь, в неизвестно куда, ни остановки, ни деревень поблизости не было. Вышвырнули. Молча. С едва уловимой удовлетворенностью сели на свои места также молча. И автобус поехал дальше.
И вот, я спрашиваю вас, друзья, а могло ли быть так у нас, в России? И отвечаю, за вас же: конечно же не могло. Вот вам и этнографическая мини-зарисовка. О многом говорит. Хотят быть как немцы, но и этого не могут.
Они к нам (латыши) предъявляют претензии, мол, мы оккупанты, захватчики. А давайте и мы им предъявим претензии за латышских стрелков, за кровавого Петерса или, не помню уже Лациса? Давайте предъявим! И пусть посчитают, кто кого и кто чего. Или за то, как они радостно, плотоядно сдавали немцам евреев во время войны, с таким энтузиазмом, которому и сами немцы удивлялись и просили быть умереннее!
И еще совершенно курьезнейший, граничащий с абсурдом эпизод. Я очень люблю этот город - Лиепая. Люблю бродить по нему. Еще с детства. Портовый городок, обдутый всеми ветрами моря, просоленый, просмоленный. И вот, там, на берегу иоря стоит огромное, в стиле Вучетича, сооружение, некая бетонная скульптура, посвященная каким-то там советским морякам, защищавшим чего-то там. Она давно стоит. Но лишь недавно, несколько лет назад, на ней появилась маленькая (ну уж могли бы побольше сделать, елки-палки!) табличка, гласящая: считать этот памятник, начиная с 199..-какого-то года этот памятник не советским, а латышским бойцам. Великолепно! И какое дешевое решение! А давайте, сказал я знакомым моим латышам в Риге, моем тоже любимом городе, повесим и на могутную статую Ленина: мол, считать его с 199..-го года не Лениным, а, положим, Яном Райнисом, все равно бетонные очертания вождя довольно размыты, и черт его разберет, кто это. Повесьте табличку, зачем деньги тратить!
Я, тем не менее, нежно люблю Ригу, этот апофеоз югенд-стиля (особенно улица Альберти, по-моему так она называется).
Еще о языках. Литовский и латышский - очень близкие языки. Но вот, положим, я всегда в любом языке первым делом учу фразу "я хочу". По-литовски она будет "аш норю", по-латышски "ес грибу". Понятно, что "аш" и "ес"  - однокоренные слова, индоевропейские. Но вот "норю" и "грибу"... Это всегда меня приводило в мечтательный идиотизм. Что это за слова? Каковы их индоевропейские корни? Бог весть.
Previous post Next post
Up