А халат на мне - ну прямо в аккурат.
Просто будто на меня халат пошит.
Быт городской психушки образца 1968 г.
...тихий час у нас, у психов, говорит.
Шизофреники - вяжут веники, а параноики - рисуют нолики,
а которые просто нервные, те спокойным сном спят, наверное.
Странно, но у меня о психушке не осталось неприятных воспоминаний. Много разных, но не плохих. Может быть, отрицательные эмоции были заглушены аминазином, и к тому же я лежала не в буйном, но мне не кажется, что дело не в этом: мне было там интересно.
Меня сразу же стали опекать, и на мой вкус - даже чрезмерно, две молодые женщины, уже дружившие между собой, ненамного старше меня, одна - энергичная крепкая полугрузинка, студентка филфака, другая - худенькая веснушчатая жена милиционера. Первая жизнерадостно рассказала, что она работала и училась, страшно уставала, и у нее случился на улице какой-то приступ с судорогами и бредом. Вызвали скорую, повезли в больницу. В машине, придя в себя, она стала требовать ее выпустить. Все, что она говорила, санитары воспринимали как бред психбольного. В приемном, напуганная перспективой лечения, она сопротивлялась, упиралась, не хотела идти, ее силой втащили, привязали к кровати, она кричала: «Отпустите меня, я нормальная!!!», проходившие врачи и санитары с понимающей улыбкой переглядывались: «Нормальная, нормальная…». В отчаянии она сорвалась, стала крыть всех матом. Санитары, услышав, изумленно переглянулись - «И впрямь нормальная!» - и тут же ее развязали.
Рассказы жены милиционера, рыженькой и обаятельной, вполне тянули на триллер. У них был сын, двух- или трехлетний мальчик, худенький глазастый одуванчик. Жили они в какой-то еще сохранившейся на окраине отдельной хибарке с печкой, судя по ее рассказам - вроде тех на Стрелке на нашем острове, о которых я вспоминала в посте «На острове. Скучные подробности». Муж, не желая терпеть никаких ее пересечений, даже случайных, со старыми знакомыми, ревнуя к ее сестре, родителям, подругам, не говоря о мальчиках - бывших одноклассниках - начал ее выслеживать и в приступе ревности пырнул на улице в темноте ножом, попал в плечо, ее зашили, он стал уходить к матери и там пить, напившись, приезжал, подстерегал на улице, бил, как-то зимой в сильные морозы связал и оставил ночью на снегу, прохожие нашли, было воспаление легких, развился панический страх. Подала на развод - не развели. Боялась оставаться с сыном вдвоем в доме, боялась ходить по улице в магазин, все время плакала. Кто-то посоветовал - легла в психушку, пролечили успокоительными. Вышла, боялась забрать мальчика от матери, ждала очередной мести мужа, так как - по его представлениям - притворилась больной, чтобы с ним не жить. Через пару дней муж ночью поджег дом, но его вину доказать было невозможно. Вскрыла вены. Лечили ее инсулиновыми шоками.
Неизбежные беседы с врачом, при их навязчивости, нудной обстоятельности и неустанных попытках вызвать на душеспасительную откровенность, были хоть и не очень приятны, но меня не угнетали, так как я, с легкой руки подвигнувшего меня на эту аферу друга, всех психиатров воспринимала как не вполне нормальных людей. Эта уверенность каждый раз поддерживалось нелепыми на мой немедицинский, но весьма по возрастному экстремизму критический взгляд сентенциями, внушениями и умозаключениями врача. Не исключено, теперь сказать сложно, что, как это часто бывает, не были неадекватны его умозаключения обо мне, или - мои о нем, а имело место естественное полное взаимонепонимание. Постепенно, потеряв интерес к не имевшему успеха процессу, он практически перестал меня донимать.
Трогательную особенность психушечной жизни составляли, помимо лекарств и бесед с врачом, «спортотерапия» и «танцетерапия», практикуемые еще со времен советских психбольниц без особых усовершенствований. В любую погоду всех небуйных выводили на улицу часа на полтора играть в волейбол. Было уже начало зимы, даже выпал снег. Нам выдавали огромные толстые серые ватники, которые, чтобы мы в них не утопали и они позволяли нам двигаться, затягивались ремнями, и вели на спортплощадку. Большинство в нашем корпусе было - пожилые женщины, зрелище специфическое. Иногда мимо проводили колонну мужчин с лопатами - больных из других корпусов, в таких же темно-серых ватниках, это чаще всего были алкоголики, и их водили на трудотерапию: чистить снег, колоть лед. Мои друзья старались приехать к этому времени, мне часто удавалось улизнуть и пообщаться полчасика в укромном месте.
Очень выручало, что, хотя это было у черта на рогах, не говоря уже об Алике Журинском, который, когда меня стали выпускать на улицу, появлялся ежедневно, постоянно появлялись Лейла, Женя Хелимский
[1], Павел Лунгин
[2], навещал Саша Барулин. Лешка же моталась и к Кейдану, и ко мне, передавала нам приветы друг от друга. Иногда, но не в самом начале моего пребывания там, визитеры оказывались у меня все одновременно, и мы даже ухитрялись весело провести время, спрятавшись в каком-нибудь закоулке.
Однажды Паша Лунгин привез бутылку отличного вина, и наша дружная компания, спрятавшись за углом корпуса у выступа стены, радостно ее опустошала. Вдруг грянул бас мощной санитарки, уже некоторое время, видимо, за нами наблюдавшей: «Пьянство на территории больницы!» В качестве вещественного доказательства преступления она отнесла врачу винную пробку. Меня, правда ненадолго, лишили прогулок, и я несколько дней грустно объясняла, что вообще-то не пью, на что врач каждый раз, покачивая головой и задумчиво вытаскивая из ящика стола пробку, торжественно показывал ее мне и непререкаемым тоном замечал: «Мы вам верим, но откуда пробка?»
Танцы проводились пару раз в неделю или в небольшом холле этажом выше, где объединяли мужское и женское небуйные отделения нашего корпуса, или в большом зале, куда сгоняли из женских и мужских небуйных отделений нескольких корпусов. Приносили проигрыватель и всегда ставили одну и ту же песенку - «Опять от меня сбежала последняя электричка…». Иногда ту же песенку, но без слов, играл на аккордеоне один разбухший от огромных доз аминазина невозмутимый юноша.
Не танцевать, отказываться от приглашения танцевать считалось признаком ухудшения состояния, это было опасно, могли увеличить дозы лекарств. Меня выручило то, что на первых же танцах ко мне подошел мальчик-студент, попавший в какую-то неприятность у себя в институте, и мы, скооперировавшись, благополучно пережили все эти сеансы.
На танцы приводили всех небуйных. Один высокий бородатый больной средних лет приходил всегда с толстой пачкой своих рисунков, садился посреди зала на пол со скрещенными ногами и показывал, поднимая по очереди перед собой, свои рисунки в течение всех танцев. Он коллекционировал носы, на всех его рисунках были носы: нос, по его, восхитившему меня концептуальностью, утверждению, - самое характеристическое и постоянное в человеке. Выражение глаз, рта, мимика всего лица меняется, только нос всегда неизменен.
Был краснолицый толстый старик, посещавший иные миры и с энтузиазмом подробно рассказывавший об этих своих путешествиях. Был мальчик, кажется, отмазывавшийся от армии, он без устали конспектировал передовицы газет и не расставался с толстой пачкой этих конспектов. Жизнь била ключом.
Многие немолодые (а, может быть, они только казались мне немолодыми) женщины из пригородов и рабочих районов, замученные пьющими и бьющими их мужьями и прочими семейными неприятностями, лежали в больнице с явным удовольствием. Жили на всем готовом, не надо было ни готовить, ни убираться, ни стирать, ходили на всякие лечебные ванны, находили себе подруг, начинали, придя в себя, мазать по вечерам лица выданным перед сном кефиром, с восторгом ходили на танцы. Лица разглаживались, хорошели. Трудно представить себе, что же было у них дома. Они жили в больнице месяцами, потом их выписывали, а через какое-то время они с очередным срывом опять возвращались.
Объективно плохо для меня было то, что заставляли пить аминазин и увильнуть от этого было невозможно. Из-за него я долго потом соображала гораздо медленнее, чем мне это было естественно, причем я все время это невольно за собой замечала, и мне это долго мешало жить. В моей истории болезни каким-то образом возникло что-то про суицид, и меня чуть было не стали лечить инсулиновыми шоками. Эти процедуры проводили прямо в отделении, поэтому я видела, что это такое. Это было страшноватенько, не так страшно, как электрошоки в «Кукушкином гнезде», но сравнимо. Но принесли какие-то справки, и все утряслось.
Если в детской больнице я развлекала детей сказками, то в психушке очень пригодились Окуджава и безотказно всплывавшие запомнившиеся в детстве песни Вертинского, записи которого «на костях» раздобывал, когда мне было лет 6-7, как новейшую из появившейся и до того запретной экзотики, мой самый старший брат Игорь. Все остальное «не шло».
Срыв, если не считать почти ежедневных наскоков во время спортотерапии одной старой, толстой и косматой седой тетки на проходящих мимо мужиков, с которых она, повалив на землю, пыталась стянуть штаны, случился в нашей палате только один раз - у девочки лет 18-ти, какой-то нереально модильяневской, но полудебильной, при этом - замужем за стариком. Как и от чего ее лечили - было для меня загадкой. Как-то ночью я проснулась от звуков какого-то движения и увидела, что эта девочка стоит, замахнувшись стулом, над кроватью своей соседки. Я вскрикнула, подскочила санитарка и стул успела отобрать. Видимо, девочка на что-то обиделась, хотя в ее поступках вообще-то было мало связи с реальностью.
Месяц жизни, когда я совершенно как бы забыла обо всем вне этой больницы, наконец кончился. Калейдоскоп иных - осунувшихся или оплывших лиц и фигур, потоков речей, не требующих слушателя, движений и жестов ни к кому, навязанных необъяснимыми внутренними побуждениями, ужасных несчастий, собранных в этом небуйном собрании, очередей принимать лекарства, все это было фрагментом и моей жизни. Счастливый дар принимать сиюминутные обстоятельства, почему-то мне всегда очень важные, какими бы они не были (кроме подлости), ощущения от людей, даже продлил на очень короткое время мое общение с несколькими временными моими сокамерниками и сокамерницами, хотя чуть позже, когда психушка стала только странным, хотя и не полностью выпадающим из жизни воспоминанием, у нас ничего общего не оказалось.
По выходе из больницы я не почувствовала разницы между ее обитателями и «вольными», размылись границы нормального и аномального. Зато стали болезненно ощутимыми малейшая неискренность, всяческий выпендреж, стремление что-то доказать и - стало совершенно плевать, что и как будет в университете. Ужасно хотелось валяться где-нибудь на припеке на горячих камнях у моря, дрейфовать на спине в теплой воде… Но до лета было далеко - вся темно-серая московская зима.
Продолжение следует.
[1] Студент ОСИПЛа на два курса моложе меня, позже эмигрировавший и погибший 25 декабря 2007 года в Гамбурге от рака.
[2] Студент ОСИПЛа, тогда на курс моложе меня, бросивший потом лингвистику и ставший кинорежиссером: это он снял недавно «Остров», фильм, принятый неоднозначно, но безусловно очень сильный. После моей академки мы учились в одной группе.