***
Лишь в прошлом мы вольны, -
и устремимся в край,
где песенка зурны
зовет в хинкальный рай.
Сейчас, а не давно,
едим гурийский сыр, -
пока мы пьем вино,
не рухнет этот мир.
Здесь праздник навсегда -
все отдано стихам!
Мазурин - тамада.
Звени, звени, стакан!
ПЛАЧ ПО МАЗУРИНУ
Поэма
В том, в 68-ом,
в начале самом лета,
В просторах гибельных
большого кабинета
Я принят Вами был.
Я начал долгий путь
По длинным,
по дорожкам,
по ковровым,
И северным путям
тяжелым и суровым
Я предпочел его...
Приду куда-нибудь!
Мой незабвенный друг!
Вы приняли меня
Благожелательно, чванливо и надменно
И выгнали меня бы непременно,
Не окажись в руке моей броня -
Прозаика московского записка.
(Судьба поэта не приемлет риска.)
Кто мог предположить,
что Вам осталось жить
Лишь семь неполных лет, -
Три года до инфаркта
И три - после него.
Ступнею голой факта
Смерть вхожа в кабинет
И без записок.
Ей
Не отказать в приеме.
Как хорошо, что я был принят в Вашем доме
И там узнал, что Вы - художник и поэт.
Муз беспорядочных
большой администратор,
В тени порфирных бань
Вам надо б было сесть
И ждать: издалека
то сумрачный диктатор
То молодой поэт
несли б то песнь, то весть...
То графоман к Вам лез, то донимал клеврет,
И нет порфирных бань, и Вас на свете нет…
Мазурин!
Сколько раз я приходил во двор,
Где тайно на счету был каждый помидор.
За шахматной доской сидели Вы в беседке.
Лень было рисовать,
писать нам было лень.
Зрел слабый виноград, и лиственная сень
Глушила разговор значительный и едкий.
Как доставалось вам, московские кумиры!
Здесь мы вершили суд,
как будто триумвиры.
Мазурин, я и он - мы наводили страх.
А рядом
в полутьме проветренной квартиры
Висели там и тут наброски и картины
В цветном карандаше на голубых листах.
Поэт!
Вы никогда себе не изменяли.
Я долго слушал Вас.
но понимал едва ли.
Я видел жесты рук,
и чуял взмахи крыл
В траву упавших птиц и принявших страданье.
Как равнодушие приходит пониманье,
А я не верил Вам,
не понимал,
любил…
Вы летчик и боксер,
любовник балерин.
Защитник, так сказать,
прохожих и витрин -
Вас выпестовал сброд
родного Воронцова*.
Все верили:
из Вас получится бандит.
Все думали:
почет и власть Вам предстоит.
Но погубило Вас бессмысленное слово
И в свой черед меня теперь оно гнетет.
Казалось бы, зачем 14-й год
Я записи веду печалей, наваждений.
И легче б и пустей мне думалось, жилось,
Когда бы бытие на строчки не рвалось, -
Не список кораблей, но кораблекрушений…
Вы мощный, и большой, и толстый телом были.
Вы на ночь крепкий чай и черный кофе пили,
Чтобы заснуть,
а так Вы не смыкали глаз.
Был тонус сердца слаб - оно ленилось биться,
И лишь тогда ваш мозг решался отключиться,
Когда вливался в кровь фермент, бодрящий Вас.
Но поздно понял я, что это Ваше свойство
Болезненный симптом,
предмет для беспокойства,
Примета страшная и немощи и тьмы.
Мы пили на ночь чай, и кофе крепкий пили,
Мы нагоняли сон, и мы со сном шутили,
Не зная, что уже со смертью шутим мы.
Мне кажется сейчас: я мог предотвратить,
Я что-то сделать мог, чтоб Вы остались жить.
Что не хватило мне ничтожного прозренья.
Но если бы тогда я вовремя прозрел, -
Я так же ничего не сделал, не сумел,
Лишь на душу бы взял грех предуведомленья...
Был громкий юбилей.
Был душный день апреля.
В редакции жара.
Очередной Емеля
Бубнил дрянной стишок о гении и славе.
И надо было в цех,
и в лит,
и в агитпроп, -
Все, все секретари
визировали чтоб.
А без высоких виз
ты лишь подохнуть вправе!..
И полседьмого боль
вдруг сердце разорвала,
Как будто бы стрела ритмичный бег прервала,
И повалился зверь на травы, на кусты,
Но все еще бежит.
Все кажется - он в силах
Бежать, дышать, стучать...
Но кровь застыла в жилах,
И судороги скребут опавшие черты…
Мазурин, бедный мой, - как он тогда резвился!
С медсестрами шутил, с врачами веселился.
В испуганных глазах
блестело озорство.
Вот, мол, я отколол такой забавный номер:
Собрался помирать, но все-таки не помер.
Но через пару дней страх поразил его.
Он изменился вдруг - осунулся и сжался.
Решил побить недуг и внутренне собрался
И на моих глазах вдруг стал совсем другим.
Он, знавший всех и вся.
Он, Первый заместитель,
Неведомо чего
помпезный представитель,
Был тяжко поражен бессилием своим...
Как он любил врачей!
Всегда по четвергам
К онкологам, хирургам, глазникам
Ходили мы на частные приемы.
Мазурин говорил, что чем-то болен он.
Все сдерживали смех,
но вслушивались в стон,
Вещающий и молнии и громы.
Никто не принимал его болезнь всерьез.
Мазуринский инфаркт?
Вновь розыгрыш, курьез,
Абстрактный анекдот, и не понять, в чем смак.
Да я и сам ему не верил ни на йоту.
Он симулировал мигрень,
ишиас,
икоту,
Ангину, слепоту, холеру, рак...
Быть может, он тогда просчитывал варианты.
Готовился к борьбе, как банда против банды.
Из-за угла подколов опасался.
Преуготавливался,
и к врачам ходил
Не потому, что очень жизнь любил, -
Любил,
но смерти тягостно боялся..
А может, в жизни суетной, обидной
Был тот инфаркт попыткой суицидной.
Он не желал хитрить, обманывать судьбу.
Он, может быть, решил, что пожито, довольно,
Достаточно, хана, и умер добровольно,
И небу не послал последнюю мольбу.
Бог весть!
Никто не знает до сих пор
И, видимо, вовеки не узнает,
Как человек живет, как умирает.
И я сижу, как в замке Эльсинор,
В московском ресторане день-деньской,
И тень Мазурина
безмолвно предо мной
Витает...
Я человек холодного ума,
Лишь в сентябре я декадент и мистик.
Люблю я лоск своих характеристик,
И должностью доволен я весьма.
Но среди партий, комитетов, мафий
Храню я тайны многих биографий.
Ну а своей и знать не знаю я -
Она, как подколодная змея,
Все норовит, пытается ужалить.
Ты,
прошлое,
изыди, отвяжись!
Идите прочь, моя любовь и жизнь! -
Вам не засечь меня и не засалить.
Да, форма общежитья такова,
Что на судьбу мне надобны права,
Которые пока что не даются.
Но все-таки надежда не слаба -
Продлятся дни
и сложится судьба,
А может - нет,
оставшись мыслью куцей...
Пусть оградит меня порочный круг
Условностей от всех невзгод и тягот.
Любитель вин, хороших дынь и ягод,
Я пью, я ем за Вас, мой бедный друг,
И все еще пытаюсь угадать -
Зачем Вам нужно было умирать?
Но Вашей биографии туман
Густеет, опускается все ниже.
Подробностей судьбы уже не вижу, -
Они ведь тоже били карту Вам.
Вы их - на нет,
на нет всегда сводили,
Легендами, слоями лжи и пыли
Скрывали жизнь свою, как караван
Наркотиков скрывается в пустыне, -
Он шел, вздымал песок,
исчез…
И ныне
В какой из стран его вдыхают план?..
Но кое-что, какие-то следы
Еще остались на песке мгновений.
И если я вдруг потревожу тени,
На Вас я не накликаю беды.
Мазурин!
Два часа американский голос
Угрюмую Россию просвещал.
С глушилками его волна боролась.
Картинам Вашим на сыром картоне
Он славу и бессмертье предвещал,
И в дикторском, запанибратском тоне
Сквозил апломб.
Художник лагерей,
Уводов и насильственных смертей,
Надменных трибуналов, пыток, шмонов
И портретист великих палачей,
Как Гойя, Вы сразили их сильней,
Чем они сами двадцать миллионов.
В глазах моих стоит их облик зверский,
Но Вы - не Джотто, а картон - не фрески,
А ветхий и сподручный материал.
Смеется Ваш великий трибунал,
Но и над Вами тоже он смеется.
И на картоне будет истлевать
Зловещий лик усатого уродца,
А в жизни будет вновь торжествовать…
И Вы свернули в трубочки картины
И канули.
Из выспренней Москвы,
Без видимой, казалось бы, причины,
В Тбилиси возвратились снова Вы,
На вотчину ужасного вождя,
Рождавшуюся славу вдруг покинув.
Из рестораций на одну мякину
Вы перешли немного погодя.
И вспомнили, на благо ли, на зло,
Поденщины дрянное ремесло.
И потянулись дни за годом год,
Вновь с трубочкой портреты появились.
Но Вы в Москву уже не возвратились.
Портретов много, только дух не тот.
Ну а столица, хоть портретов нету,
Верна и указаньям и завету.
Провинция!
Обетованный край!
Тебя я вспоминаю невзначай.
Вернусь к тебе, но только иллюзорно.
Вольноотпущенник, не помнящий родства,
Люблю тебя, вселенская Москва,
Изгнание в столицу - благотворно!
А Грузию как юность я люблю,
Но не хочу жить вечно во хмелю
В стране необратимой винограда.
Там был бы я богат,
беспечен был бы я.
Под долгий звук зурны текла бы жизнь моя
В пленительных тенетах вертограда.
Вдыхая лотос и шашлычный чад,
Там кейфовал я двадцать лет подряд,
И, шляпу раздобыв себе из фетра,
Я принцем был притонов и пивных,
Был королем всех улочек кривых,
Но надышался северного ветра.
Возврата нет.
Нет дома у меня.
Напрасно будет ждать моя родня:
Их блудный сын назад не возвратиться.
Мазурин, возвратившийся домой,
Был до конца какой-то сам не свой -
Его манила, мучила столица.
Он перевоплотиться не сумел.
В Москве великой только тот остался,
Кто к славе, как к Господню гробу, рвался,
Российское величие воспел,
И кулака его не испугался.
И голос мне твердит среди ночей:
Ты любишь Рим, Петра и Бонапарта,
И разноцветная, как лоскутками, карта
Тебя так бесит, словно ты над ней
Не с кистью, а со скипетром нагнулся -
И мир перед тобою ужаснулся...
Вот! Вот Римляния!
Она перед тобой -
Любуйся ею, радуйся и пой,
Простор российский - верное лекарство.
И пусть идея русская дурна,
Да, знать, она такой и быть должна,
Чтоб громоздилось наше государство!..
Свободен и злопамятен мой стих,
А с мыслями - пока все шито-крыто.
Но чувствую уже, как плеч моих
Касается зловеще санбенито*.
Бежать?
Нет, не желаю убегать.
Едва я начал истинно писать,
И ширится мой взор, доселе узкий.
Среди полей бескрайних и лесов
Я явственно почуял крови зов
И осознал, что на Земле - я русский.
Нажравшись валерьянки, аппретур,
На пьяных площадях обугленным ртами
Блаженные орут.
Мне ль разводить цветник
На стыке двух культур,
И ходкими, дешевыми цветами
Там торговать и тут?!
Да, многих прокормило ремесло.
Поэзия загнала в гроб немногих.
К числу забытых, жалких и убогих
Принадлежал Мазурин.
Но сожгло
Его нутро
отнюдь не вдохновенье.
Он бросил в воды мутные забвенья
Две книжки неотесанных стихов.
В них изобилье очень сильных слов.
Он там кричал, в экстаз входил, и в раж
И к вечности стремился приобщиться.
А после долго бегал к продавщицам,
Скупая в магазинах весь тираж.
Но я прочел их.
Боже мой, зачем
Я это сделал? - Я теперь скрываю
В себе весь бред мазуринских поэм.
С тех пор своих друзей я не читаю.
Не выше сапога вы призваны судить,
Сапожники.
Но как прикажешь с вами быть,
Когда из них вы выбились в поэты
И выдвинулись в цензоры потом.
Различие меж горестным стихом
И великодержавным сапогом
Вам недоступно.
О, Тимковский, где ты?!
Был и Мазурин с шилом, молотком
Знаком гораздо раньше, чем с пером.
И донесли мне недруги его,
Что всю войну, до моего рожденья,
До смерти цезаря, задолго до того,
Как кончилось, начавшись, возрожденье,
Перебивая сбыт тщедушных фабрик,
Он туфли шил, не ведая о том,
Что будет отутюжен и нафабрен,
Свой суд вершить над прозой и стихом.
О низкий приговор позорного процесса!
Искусству свой закон теперь диктует пресса.
Для подвигов души есть строгий формуляр.
Раздолье наглецам, клиентам и клевретам.
Сапожник ты - так быть тебе поэтом,
А если ты поэт, так будешь ты фигляр.
Но Ваша жизнь прошла.
Каков же результат?
И должен ли вообще он быть в ее итоге?
Или от смерти здесь пока уносишь ноги,
До тех пор и живешь.
Сам черт тебе не брат.
Мерещится успех, величие,
вдруг - баста!
И утешение в словах Экклезиаста
Приходится искать друзьям, да и врагам.
А с Вами в основном боролись, враждовали.
Но никому Вы спуску не давали,
И близкие враги жизнь отравляли Вам.
И телефонные великие сраженья
Из года в год безжалостно велись.
Бессмысленное их ожесточенье
Благожелательный не выносил Тифлис.
Вы победили всех по одному,
Но это оказалось ни к чему.
Мазурин!
Где-то там,
под зеленью густой,
Под праведной,
под теплою землей
Лежите с миром Вы.
Крест осеняет Вас.
Корнями тянутся к Вам сильные растенья.
Вас посещало в жизни вдохновенье,
Бог миловал,
но все-таки не спас.
*«Воронцов» - район старого Тифлиса, возле памятника графу Воронцову
*Санбенито" - одежда еретиков, в которой их сжигала инквизиция.
1974 г.
Обширные цитаты из поэмы "Плач по Мазурину" в журнале "Наш Современник" -
http://alikhanov.livejournal.com/78445.html Георгий Мазурин -
http://alikhanov.livejournal.com/103306.html В РЕДАКЦИИ ЖУРНАЛА «ЛИТЕРАТУРНАЯ ГРУЗИЯ»
В 70-х ГОДАХ
Камилле Коринтели
Там воздух был прогрет и свеж, и чуть прокурен.
Над плиткой восходил кофейный легкий пар.
Там Межиров шустрил, там царствовал Мазурин,
А Леонович ждал последний гонорар.
Когда в российской мгле нам было не пробиться,
Все ж, выходя на свет тифлисским тиражом,
Крамольные стихи сияли на страницах,
От радости всегда чуть залитых вином.
Любимый мой журнал, житейских благ источник,
Прощал ошибки мне, поспешности грехи.
Там бедный человек выпрашивал подстрочник,
А сытый - приносил готовые стихи.
В глухие времена один глоток свободы,
Почти открытый вздох помог нам не пропасть,
И мы прожить смогли и переждали годы;
А между тем меня испепеляла страсть.
Ее маскировал литературным делом,
И каждую строфу я обсуждал с тобой -
Была ты для других суровым завотделом,
А для меня была и музой и женой.
Нам было это так тогда необходимо,
Что верилось - навек продлится этот миг,
Когда пристоен я, ты - счастлива, любима,
И прямо в верстку шел измятый черновик.
Но донорство души - тяжелая работа.
Брести по бороздам уже не мой черед.
Грузинскому стиху, уставшему от гнета,
Не нужен стал теперь мой русский перевод.
1991 г.
Корте Мадера,
“Блаженство бега», стр. 415,