Пал-Егорыч Рогов, когда-то - Паша, с маленькими глазками, остро коловшими из-под низко надвинутых, хмурых бровей, с деревенским курносым носом, с нелепым двойным подбородком, - был не из тех негодяев, что готовы каждый день менять убеждения, сообразно тому, куда и откуда дует ветер. Он был из других: его убеждения, казавшиеся кому-то чугунными, кому-то ледяными, были на самом деле железобетонными, и он не изменил бы их по чьей-то прихоти. Однако в душе он оставался человеком слабым, не мог одолеть заветного желания - «шлепнуть» кого-нибудь, если долго нет приказа стрелять «контру» в специально отведенном месте. «Шлепать» было его отдушиной, его символом веры, его маниакальным пристрастием - еще на строительстве канала, где служил много лет назад. И после войны он, уже летер, проводивший иногда политзанятия среди молодняка, зачастую сам лез на вышку, чтобы увидеть, не откололся ли кто из «фашистов», не выскочил ли из строя, не собирается ли бежать, не думает ли думать… Особой заботой были для него «последние», те, кто шел на объект в самом конце, - но, как на грех, все эти обляпанные номерами ватники, шапки и валенки умудрялись оставаться в строю, к которому их приучили охранники под началом Пал-Егорыча. Так и получалось, что в конце шагала замыкающая тройка, а собственно «последних» не было - хоть плачь. Зато можно вообразить восторг Пал-Егорыча, когда случай всё-таки представился: какой-то зэк, старик, в съехавшей набок безразмерной черной шапке, замешкался. Он вообще еле переставлял ноги. Понты кидает? Или хандра какая приключилась? В любом случае мешкать не следовало: мало ли кому взбредет в голову балду гонять? Кто ходит на работу последним, - тот первым сдастся врагу. А нет последнего, - одной сволочью меньше…
Шмальнул не целясь. Мысленно похвалил себя: выстрел что надо! И вот уже «последний», раскидав руки, лежит в луже. (Там тебе и место, гнида фашистская! Оставить бы тебя там, в науку остальным, да нельзя…) Не орал, не трепыхался… (Пал-Егорыч крякнул, опуская пистолет.)
К нему, уже запихнувшему оружие в кобуру, бежал лейтенант, из молодых, необстрелянных.
- Попытка к бегству, - увидев его, кивнул на лежащего Пал-Егорыч. Только кивнул - служба такая: поневоле говорить разучишься.
- А знаете, кто это?.. Кто это был?..
- Номер… - Пал-Егорыч задумался и сплюнул. - Какая мне забота?
- Заюнчковский, инженер… - лейтенант смотрел вслед уходящей колонне серых телогреек и вспоминал дело Заюнчковского - там была надпись: «Сдал коронки желтого металла», это означало, что на допросе ему выбили зубы. - Он мне чертежи делал, когда я учился. Через месяц у него освобождение. Было бы…
- Еще скажи «вечная память»! - Пал-Егорыч обозлился и вдруг подозрительно сощурился: - А может, тебе его жалко?
- Что вы, что вы! - в ужасе глянул молоденький лейтенант, понимая, что мягкотелость повлечет серьезные выводы начальства, и словно пытаясь что-то одолеть в себе. - За кого вы меня принимаете?
- Ну, то-то, - примирительно кивнул Пал-Егорыч. - Для тебя нет Ивановых и За… Заюнчковских, тьфу ты… Есть номер. И норма выработки. А бабьи слёзы не для нас. Мы должны страну защищать от таких вот… - приступ красноречия с ним случился от досады: неужели лейтенант мог, хотя и скрывая от себя, пожалеть этого подонка? Неужели, хоть на секунду, он мог испытать жалость к этим извергам, на которых народ тратит хлеб, а они будут еще и ноги еле переставлять, от работы косить? Нет уж, с такими пуля - весь разговор. Лейтенант, который так ничего и не понял из монолога Пал-Егорыча (как-то сбивчиво тот говорил, и слова, точно капли кипящего варева, вылетали со свистом и бульканьем), ковырял сапогом грязь. «Еще расплачется!» - с отвращением подумал Пал-Егорыч, глядя, как какие-то люди пытались оттащить мертвеца и куда-то нести.
Начальнику доложил:
- Бежать хотел…
Тот кивнул и предложил две недели отпуска, но Пал-Егорыч, не меняя хмурой озабоченности на лице, отказался: контру надо давить, фашистскую мерзость выжигать, а не по отпускам шастать.
Пал-Егорыч - народ? Народ - в строю: шаг вправо - шаг влево… Народ - с неуклюжими номерными латками на серых ватниках и валенках. Народ - под дулом конвойного. Под прицелом новобранца на вышке. Под немыслимым грузом этого эксперимента, чей смысл - ровнять шеренгу, запретив конвоирам быть милосердными, а человеку - человечным. Чье орудие - ненависть. Чей портрет - тот самый зэк, валяющийся в луже. И строй телогреек, уходящих валить лес на месте будущей дороги, - сосредоточенно и молчаливо. Впрочем, в строю пытались оглядываться. И вздыхать, понимая, что на месте того, в луже, мог быть любой. И втягивали головы в плечи. И шли валить лес.
В его речи меж матерными скорлупками и раздавленной шелухой непохожих на себя слов изредка слышались вполне обычные предлоги и союзы. Пал-Егорыч был аристократом. Новым. Советским. Как повелось, - военным. В сапогах и широченных штанах, а заодно - как знак принадлежности к особой касте - с грохочущей связкой ключей.
На рубеже десятилетий он получил назначение караулить зэков на строительстве самого высокого здания Москвы, да и не только Москвы. Рабочих выбирали больше из уголовных: нельзя же разным нелюдям задание ответственное поручать! Сначала ходили на работу из бараков, расположенных там же, неподалеку, а потом, когда стройка преодолела отметку двадцатого этажа, - их разместили прямо в будущем исполинском здании. Меньше маршировать туда-сюда, да и бараки для другого сгодятся. Казалось, на такой высоте и охранять-то никого не нужно: куда оттуда убежишь? Но Пал-Егорыч не дремал. Он знал: пистолет - рядом. Никогда не заговаривал с зэками, разве что крикнет зазевавшемуся: «Сачкуешь, падла?» - или обматерит какого, если тот не сдернул шапку, увидев охранника. Пал-Егорыч никогда бы не усомнился в том, что он - настоящий, советский, правильный, а все эти твари, копошащиеся под ногами, - та человеческая грязь, которую, быть может, однажды прикажут убрать - и дело с концом.
- Я службу знаю, - говаривал, когда со своими, конвойными, собирались за кружкой чая. - И стрелять не буду попусту, тем более режимный объект! Но если скажут кого шлепнуть, - раздумывать не буду. Я солдат.
Он действительно был солдатом - и на канале, и потом в лагере. И на фронте, когда лежал за пулеметом, на изготовку, подпирая штрафбат нацеленной чернотой железного дула… Если кого и приходилось «шлепать», - это приказ. Надо - значит, надо.
Да и кто там, за проволокой режимного объекта? Бывшая певичка - ей выбили зубы на допросе: пусть-ка теперь попоет, сучара… Бывший писатель: он после нескольких суток непрерывных допросов рехнулся, - не будет пачкать бумагу, упырь... Бывший генерал - когда его бил по морде молоденький следователь, не забыв потушить об него сигарету, - он что-то прохрипел про фашистов, харкая кровью, а потом попытался разбить голову о стену, да только не дали - его кинули уголовникам: те поглумились вдоволь, зная, что добивают врага. Бывшая актриса, фифа, которая стала в свои тридцать еле дышащей старухой с мутными глазами - когда повезет, ее тащили к себе мальчишки-конвойные: кидали ей хлеб, не забывая, что эта шлюха должна по гроб жизни их благодарить и делать свое дело, пока не прибьют.
Когда кто-то из конвойных принимался рассказывать байку, Пал-Егорыч смеялся вместе с остальными, даже если нутром чувствовал, что рассказчика самого не сегодня-завтра придется конвоировать. Сам анекдотов не травил - не потому, что не умел или боялся: к тому времени он просто разучился говорить. «Задротыш!» - вылетало у него с хриплым свистом, когда смотрел на какого очкастого хлыща, из «подопечных». «Вражина!» - рвалось наружу с кряхтением, сменявшимся визгом, если видел какого-нибудь писаку. «К стенке вас всех!» - орал фальцетом, переходившим в простуженный баритон, на серую колонну, безразлично топавшую по осенней грязи на стройку. Если кто споткнулся и шмякнулся в ту самую грязь, - заходился в отчаянном: «Прибью, как собаку!».
А коли тот так и оставался лежать в грязи, - расправлялся быстро и без лишних слов. «Попытка к бегству» - всю растяжимость этой формулировки он знал так же хорошо, как любую строчку в уставе.
Вообще он был добрым парнем. Но, если думал о семье, о детской колыбельке, - всегда находилось какое-нибудь срочное дело, и, ни мгновения не сомневаясь, шел туда, где был нужен. Когда мог выбирать, куда податься, - остался на сверхсрочную: без привычного дела жизни уже не было бы. Вернулся в конвойную службу, теперь - начальником: и говорить особенно не нужно, и комнату дадут, и на полном обеспечении - шутка ли? Служил в тюремной охране, - заходился в горделивом восторге, когда шел по коридору, позвякивая ключами. Теперь у него был кабинет, - и на столе лежала опять же связка ключей: он просто не мог без этого. Пусть кто-то пускает слюни, слушая оперетку или какую-нибудь сонату, - для него существовала только одна музыка. Ключи. Эта самая связка, ощущение которой в руках было для него тем же, чем сталь автомата - для раздувающегося от важности необстрелянного новобранца.
А зэки - как зэки. Он за версту видел, что у них на уме, - выскользнуть из-под его, Пал-Егорыча, начала - и разбежаться. Дудки! Не будет по-ихнему, и всё тут. Только непонятно, зачем всякую контру плодить. Он укоризненно посмотрел куда-то вверх: им там, конечно, виднее, но разве не ясно, что все эти студенты, разные там профессора, которые скоро сюда придут, - им как раз сейчас тут самое место, среди зэков! Студент? - Читай «вражина». Профессор? - Читай «политический». Или просто псих… Пал-Егорыч еще раз посмотрел на бетонные плиты потолка и, осклабившись, кивнул, понимая: эти «будущие хозяева» не стоят автомата любого конвойного. Ничего, разберутся. И устроят здесь квартиры, как думали поначалу. А интеллигентскую заразу - на Север, пусть там свои формулы сочиняют! Вот ведь он, Пал-Егорыч, без всяких там формул человеком стал, да каким человеком: можно сказать, государственным!
Глянул в оконный проем - и остолбенел. Только этого не хватало! Трясущейся рукой выхватил пистолет из кобуры. Зная, что это Москва, что стрелять можно только в самом крайнем случае, - бессильно смотрел на странное подобие самолетика, под фанерным крылом которого чернела человеческая фигурка. Это - один из зэков! Точно! Прицелился. Выстрелил. Еще. Откуда-то с верхних этажей хлопнули такие же выстрелы - по беглецу палила перепуганная охрана, прекрасно осознавая: они, все вместе, прошляпили одного! «Вот они, формулы энти!» - пронеслось в осознании, когда, высунувшись из проема над страшной бездной, Пал-Егорыч готов был рвать на себе волосы: ушел! Или всё-таки не ушел?..
Серые стены словно сдвинулись: наверное, так люди чувствовали себя в царских «каменных мешках» (он был в Петропавловке на экскурсии). Лестница, уводящая наверх, выгнулась и принялась обидно хохотать, а из оконного проема, где всегда ветер, - казалось, вот-вот раздастся залихватский свист уголовников. Словно придя в себя, завыла сирена. Пал-Егорыч кинулся было к ступенькам - но дернулся, как от электрического разряда: в небе планировал точно такой же самолетик, с такой же человеческой фигуркой, совершенно черной на неестественно-светлом фоне. Да что там все?.. Куда они смотрят?..
Ощутил себя словно под струями холодной воды. Рванул ворот. (Уже несколько ступенек за спиной.) Они ответят за это! Ох как ответят! Побег заключенных, и практически на виду всей Москвы! Услышал выстрелы, но они, какие-то растерянные, похоже, не достигли цели: человеческая фигурка, вцепившаяся в крыло самодельного аэроплана, и не думала падать, видно, перелетев за реку! (Еще один лестничный пролет позади.) Отчаянно матерился. Не умещался в себе. Ревел от бессилия и злости, требуя от кого-то собрать всех. А может, и перестрелять их к чертовой матери? «Вот они, формулы…. Вот они, арихметики с линейками!» (И еще несколько площадок будто провалились в пучину беспомощной злости.) «Вот они, студенты с профессорами!» Надрывается сирена. Эти, в грязно-серых робах, сбившиеся в кучу: на лицах - ужас и злость одновременно. Черные дула конвойных. Сейчас он им!.. По полной, чтобы знали, как ежиков пасти!
Он умел никогда ни в чём не сомневаться, Пал-Егорыч. Знал: жалеть надо не врагов, а тех, чью жизнь они отравляют. И не жалел. И не сомневался. И не промахнулся. Ни разу. Его бы воля - ни одного не осталось бы, чтобы землю не поганили! И в разных там Европах и прочих Америках, где люди траву жрут и с утра до вечера горбатятся на буржуев, - тоже ни одного! Не сидели? Не ваша заслуга, а чья-то недоработка. Сжал кулаки с решимостью и досадой. Эх, его бы воля!..