Александр Траугот “Квартира №6”

Jan 28, 2014 13:07



Апрель 1942 года. Семья Трауготов

Оригинал взят у svetlyach0k2010 в Александр Траугот “Квартира №6”
Открыла книгу, чтобы сделать сканы и выложить их. Стала искать в интернете текст и сразу нашла эту запись. Поэтому просто делаю перепост.
Текст и рисунки вот из этой книги: "Ничто не забыто" ДЕТГИЗ 2005 год http://www.labirint.ru/books/74621/
Оригинал взят у remochka в Александр Траугот “Квартира №6”
АЛЕКСАНДР ТРАУГОТ,
в годы блокады был подростком
КВАРТИРА № 6

Только мне звонить четыре,
А ему - двенадцать раз...
Из С.Михалкова

Когда я вызываю в памяти картины войны и блокады, первое, что встаёт передо мной, - наша коммунальная квартира.

Кто только несчастную коммуналку не проклинал, кто только не издевался над ней! А я её люблю. Я оттуда, из коммуналки, и, думаю, меня не было бы без неё, то есть - я был бы, но был другим, был бы беднее.

Да, наверняка взрослым было нелегко. Я замечал, например, что моя бабушка на огромную общую кухню не выходила никогда, а готовила - и как роскошно! - у себя в комнате на керосинке.

Но для детей коммунальная квартира, безусловно, веселей отдельной. Здесь игры, дружбы, ссоры - и всё это на какой-то независимой основе (не как в школе или пионерском лагере), у каждого за спиной - его семья. Может быть, все коммуналки (вспомним классика), как несчастливые семьи, - разные, но что-то было, наверное, в них общее, особенно в то время. Огромная, с населением уездного города (выражение моего деда), наша коммунальная квартира была замечательна разнообразием и противоположностью людей и семей её населяющих.

Жизнь, лучший режиссёр, казалось, поставила задачу собрать самые разные, самые непохожие друг на друга семьи в едином ковчеге и преуспела в этом намерении.

В нашей квартире жил седобородый старообрядец-купец из Ржева с дочерьми и внуками, постоянно бьющий поклоны у себя в комнате среди обитых кованым железом сундуков, но в свободное от молитв время громовым басом наставляющий обитателей квартиры гасить свет и неукоснительно соблюдать другие важные обязанности жильцов.

Здесь и две смертельно ненавидящие друг друга еврейские семьи - «Монтекки» и «Капулетти». Здесь и семья процветающего (по тем, конечно, нищенским меркам) партийца, строящего Комсомольск-на-Амуре, откуда он присылал огромные посылки с вещами и «отрезами» (так говорили тогда). И некто Сарафанников, похожий на булгаковского Коровьева, которого мой дедушка, большой шутник, называл - Панталонниковым. И много-много ещё семей - смешных и трагичных. Всех и перечислить невозможно.

В крохотной комнатушке без окна (маленькое окошко было, но выходило оно не на улицу, а на чёрную лестницу) ухитрялась жить большущая семья: тётя Феня со своими взрослыми детьми - сыном Андреем, его женой, их только что родившимся младенцем и дочерью - девятнадцатилетней Симкой (никто по-другому её не называл). Но это ещё не всё: в этой же комнатушке проживал и новый муж тёти Фени - Митя, «Аленький цветочек» (так она его величала), что, понятно, немало веселило население квартиры, потому что это был большей частью пьяный, здоровенный, лысый и черноусый мужик, на цветочек вовсе не похожий.

Как сейчас вижу: на общей кухне, перед открытым окном сидит Митя. Он босиком, в руках у него однообразно и ритмично растягивается и сжимается потрёпанная гармонь, оглашая окружающее пространство одной бесконечно повторяющейся музыкальной фразой. На кухню с тарелкой в руках выбегает тётя Феня, что-то говорит мужу - Митя играет. Недолго думая, тётя Феня разбивает тарелку о лысый лоб Мити, но ни один мускул не дрогнул на мужественной усатой физиономии. Митя продолжает музицировать.

И в это же время в другом конце квартиры поэт читает стихи:

Стеклянные дамы, сверкая и плача,
Искали пропавших стеклянных собачек,
И дамам, сверкая, искать помогали
Два юноши из нержавеющей стали...

Ведутся разговоры о квинтете Шостаковича и о живописи Пикассо. Этот мир и мир Мити («Аленького цветочка») разделяют, мне кажется, миллионы световых лет.



Но всё это фон. Декорация, в которой действуем мы, мальчишки и девчонки. Мы носимся на самокатах по главной жизненной артерии - почти бесконечно длинному узкому коридору, играем в пятнашки в просторной передней и в прятки - в тёмных закоулках квартиры. Мы счастливы.

Хотя войны нет, но как-то она присутствует. Мы с братом (конечно, наши сверстники тоже) всё время рисуем войну: самолёты, сбрасывающие бомбы, взрывы, взрывы... Интересно, что, когда война стала реальностью, эта тема из наших рисунков полностью ушла. Отец любил говорить”. «События отбрасывают тени назад».

И вот, как новое действие в жизни-пьесе, - Война.

Молодые мужчины уходят на фронт. Они прощаются. Они стали какими-то новыми, стали красивее, значительнее. Кто-то из них даёт подержать свой тяжёлый наган. Саша, Андрей, Алик... Из них не вернётся никто. Они погибнут почти сразу. Кажется, все они были младшими командирами, а командиру взвода, как я не раз тогда слышал, уцелеть труднее всего.
Солнечная осень 41-го.

Мне кажется, никогда наш город не был так красив, красив какой-то суровой, идущей ему красотой. Нева с громадами военных кораблей вдоль фантастически раскрашенных, в целях маскировки, набережных. Огромный плавучий док у Петропавловки, тоже украшенный живописной маскировкой. Громкоговорители, оглашающие пустые улицы прекрасной классической музыкой. И - идеальная чистота, которую только подчёркивает повсюду летающий лёгкий бумажный пепел: все знают - жгут архивы.

В нашем доме несколько женщин, среди них моя мама, закладывают кирпичом окна первого этажа, делая амбразуры для огневых точек. Лозунг: «Каждый дом - крепость». Гребецкая улица, упирающаяся в наш дом (Большая Пушкарская, 3), перегорожена земляной, обшитой досками баррикадой. Всем понятно: на фронте критический момент, готовятся к уличным боям.



Немецкие самолёты разбрасывают листовки. Это розовые бумажки, особенно много их на крыше, куда я иногда поднимаюсь: наша мама «начальник группы самозащиты». Содержание немецких листовок поражает глупостью даже нас, мальчишек: «Бей жида-политрука, рожа просит кирпича» и т.п. По радио регулярно передают списки расстрелянных за хранение этих листовок.

Это начало блокады.

Помню ночные налёты фашистской авиации. Помню, что как раз перед первой бомбёжкой случайно слушал по радио, как какой-то полковник из руководства ПВО говорил, что немецкие бомбардировщики не могут и не смогут прорваться к городу - так хорошо он защищён. Может быть, немцы тоже слушали это хвастовство и той же ночью устроили основательную бомбёжку.

Во время первых бомбардировок спускаемся на лестничную площадку первого этажа. Иногда нас приглашают зайти в квартиру, перед которой мы стоим. Тогда мы располагаемся в просторной передней. Сидя на полу, отец моего приятеля Вольки - Виталий Назарович Сюмкин, высокий, элегантный, в чёрных лакированных туфлях, - читает нам вслух рассказ «Человек, который был Четвергом». Интересно. Контраст ситуаций - нашей и повествования - завораживает. Кто-то из обитателей квартиры появляется в дверях и тоже слушает. С тех пор Честертон для меня навсегда свяжется с ночными воздушными тревогами.

Когда в паузах прислушиваешься к доносящемуся с неба шуму авиационных моторов, различаешь: тонкий, комариный - это звук юнкерса или мессершмитта, басистый - наш. Заслышав над собой противный комариный писк, уже невольно ждёшь бомбу. И она не замедлит... Специально придуманный немцами, особый свист бомб - бомбы хохочут, каким-то долгим сумасшедшим истеричным женским хохотом, ну а потом - разрыв. И так тряхнёт, что дом ещё долго качается, как лодка. Кажется, выйдешь - и вместо нашей улицы одни развалины. А когда в самом деле выйдешь - действительно, один дом разрушен до основания, где-то кусок дома снесён, а на каком-то высоком этаже виден разрез комнаты: розовые обои в цветочек, картина на стене, но - ни пола, ни потолка. Но вся улица прежний вид имеет. Бедный Волька очень боялся и, прижавшись ко мне, повторял: «Суик, ты не боисся?» Он ещё не выговаривал букву «ша».

Исподволь начинается голод. Он заставляет обращать меньше внимания на воздушные налёты. Пришёл дядя, Вальтер Карлович, принёс мне и Вальке кулёк пряников. Как мы удивились!

Необычно ранняя суровая зима. Нет электричества. Нет воды. Замёрзла уборная. Дрова - это первое, что украли, по-моему, у всех. Чем топить? У нас было очень много мебели, и я до сих пор помню, как трудно пилить бук - он намного твёрже дуба.
Как-то в дверях вырос Гуля, мой двоюродный брат, сын Вальтера Карловича. Гуля в огромных валенках, ушанка закрывает его лицо до самого носа. Он плачет: «Папа умер». Первая голодная смерть в нашей семье.



Потом умер Виталий Назарович по дороге с работы домой. Волька - беленький худенький. Мне навсегда запомнились его слова: «Больше всего на свете я любил бежать навстречу папе, когда он возвращался с работы домой и я слышал его четыре звонка. Больше он не придёт никогда». В.Н. Сюмкин - режиссёр мультипликационного кино. Перед войной шёл его фильм «Конёк-Горбунок». В квартире у Сюмкиных была уникальная библиотека. На меня производило особенное впечатление, что все книги были в одинаковых переплётах, с красными сафьяновыми корешками, золотым тиснением и на каждой экслибрис: маленькая фотография кубистической картины Пикассо «Чарли Чаплин». У Сюмкиных от голода умерли все: Виталий Назарович (я уже писал об этом), его жена Кира, ждавшая ребёнка, их сын Волька. Их книги, скорее всего, соседи употребили вместо дров.

Наша большая коммунальная квартира быстро вымирает, но становится дружнее.

Умер ещё неделю назад забивавший наши окна, выщербленные снарядом, крепкий когда-то старообрядец Поярков.

В комнате «Монтекки» греется последний оставшийся в живых «Капулетти». Он тоже скоро умрёт.

Невероятно! В нашей комнате у нашей буржуйки, рядом с моим отцом и матерью - Митя -«Аленький цветочек». У него все умерли, он ходит через весь заледеневший город на свой завод. Однажды по дороге он упадёт и уже не встанет.

Отца вызвали в военкомат. Вернувшись домой, он рассказал, что мужчины в военкомате умоляют взять их в армию. Один из них говорил: «Ну зачем я тут? Я же помру тут, а я - кадровый артиллерист...» Но в армии тоже было трудно. Перед днём Красной Армии 23 февраля 1942 года пришёл специальный приказ, чтобы в праздничный день на улицах Ленинграда не было трупов военнослужащих.



У нас было четыре комнаты, но теперь все мы съехались в одну. Дедушка и бабушка лежали и не вставали. Помню, как 11 февраля 1942 года мама подаёт дедушке тарелочку мучной каши (теперь такую «кашу» можно купить - это клей для обоев). Принимая тарелку из маминых рук, дедушка как-то особенно посмотрел на неё и с каким-то странным сомнением произнёс: «Стоит ли, Верочка?» На другое утро, когда я о чём-то стал говорить маме, она остановила меня: «Дедушка умер...» Я заплакал.

Квартира всё пустела и пустела - кто-то эвакуировался, кто-то умер, наконец остались только двое: я и мама. Может быть, на другом конце квартиры ещё кто-нибудь и был, но по обледенелому тёмному коридору такое большое расстояние было для нас непреодолимо.

Но природа, как известно, пустоты не терпит.

Входная наша дверь, украшенная бесчисленными бездействующими нынче звонками и многочисленными почтовыми ящиками, открыта настежь. Кто хочешь - заходи! Мы в своей комнате отделены от открытого космоса бывшей коммунальной квартиры довольно эфемерной дверью со стеклом наверху. Заглянуть через это стекло можно, подставив табуретку.

Что-то холодеет внутри, когда в чёрном прямоугольнике стекла показывается страшная толстая рожа. Сходство со свиньёй усилено прилипшим к стеклу расплющенным носом. Мы понимаем - рожа наблюдает: живы ли мы? И сколько нужно ждать, чтобы чем-нибудь поживиться? Спасибо ей, что она согласна ждать.

Рожа появляется ещё несколько раз. Не знаю сам, почему-то теперь этот «наблюдатель» тревожит нас не так уже сильно. Привыкли?

Много позже нам сказали, что это был дезертир, муж нашей управдомши, и он расстрелян. Конечно, за точность слухов ручаться трудно.

Бывают и ночные обходы. Приходят военные - и тогда нужно высунуться из-под груды одеял и тряпья, тебя осветят электрическим фонариком (у чекистов есть всё) и отметят что-то в своих бумагах.

Но вот по нашему тёмному коридору, покрытому льдом и нечистотами, где и днём-то нужно пробираться, держа в руке зажжённую лучину, слышен бодрый стук начищенных хромовых сапожек (такие войдут в моду через четверть века). Это обходит свои владения похожая на кустодиевскую купчиху, только вся одетая в кожу, наша управдомша Мария Васильевна Турмасова.

При ней, почтительно отставая на полшага, подняв керосиновый фонарь «летучая мышь», её неразлучная спутница. Она поскромнее: и платок не белый, и жакет обычный, но всё-таки видно сразу - женщина очень бойкая. Она жена начальника тюрьмы, потом ставшего судьёй. Елена Поликарповна - домохозяйка, но, представляясь, называет себя деловито и веско: общественность. Своего мужа, положением которого, естественно, гордится, называет: «мой». Она необыкновенно речиста и довольно откровенна: «Мне мой говорит - Елена, воруй, но не попадайся!»

Мне десять лет, и мне неприятно, что «общественность» сходу начинает величать меня зятем, сообщив, что имеет дочь.

Мария Васильевна, как и подобает начальству, более сдержанна, но тут же предлагает маме в хлеб обратить золото (если оно у мамы имеется), подчеркнув, что ничего кроме золота её не интересует. По счастью, у мамы что-то, очень немногое, уцелело, так что визиты этой парочки становятся регулярными.



Вскоре к нам заявился папин товарищ художник Фрумак: цветущий, как розан, в синем крытом кавалерийском тулупе со стоячим воротником и серой опушкой. Он командует чуть ли не всей Петропавловской крепостью. Присесть он не захотел, может быть, боялся запачкать свой тулуп, бодро вертелся на каблуках, хвастая своими боевыми подвигами... Наконец и он обнаружил цель своего посещения: он может обратить золото (если оно у нас есть) в неочищенный овёс. (Понятно, он же кавалерист!) Но нам его «дружеская» услуга уже была не нужна, к тому же условия были ещё более грабительскими, чем у Марии Васильевны.

Почему я так подробно пишу об этих хищниках? Ведь я мог бы рассказывать только о людях благородных, самоотверженных - таких было большинство.

Я вспоминаю незнакомого красноармейца, который достал из своей сумки кусок хлеба, тонко намазанный салом, дал маме и сказал: «Съешьте при мне, иначе вы, я знаю, его отдадите». Или - вспоминаю комиссара Крылова, который дал отцу банку сливочного масла, сказав, что берег её для семьи, а семья (жена и сын) погибла.

Так почему я так много думаю о хищниках блокадного времени? Они мне чем-то напоминают сегодняшний день. Какая-то перекличка есть...



Но вернусь к Марии Васильевне. Знакомство с ней было недолгим. Она, как Шамаханская царица из «Золотого петушка», - исчезла. Она скрылась, обогатившись. Вместе с «общественностью» она грабила квартиры умерших. Хочу надеяться, что они не помогали умирать умирающим, хотя такие возможности у них были.

Но довольно о них. Расскажу лучше другую блокадную быль. Про любовь.

Андрюше лет одиннадцать-двенадцать. Серьёзный, задумчивый, в очках, сидящих всегда чуть-чуть косо, производит впечатление ребёнка, которому недостаёт родительской заботы. Так и есть. Вся их забота направлена на его младшего брата - живого, кудрявого мальчугана, сейчас от голода превратившегося в маленького старичка, - но он улыбается, лёжа. Ходить он уже не может.

Туся старше Андрюши года на два. Черноглазая, болезненная, с очень нежным высоким голоском. Она, пожалуй, немного избалованна. Её наряжают, дарят какие-то немыслимые игрушки, учат музыке и рисованию. Война мигом разрушила всё. Сначала Туся осталась только с матерью, а потом умерла и мать.

Андрюша увидел Тусю в полутёмном коридоре полумёртвой квартиры, захлёбывающуюся в плаче.

- Не плачь, - тронул её за плечо Андрюша, - мы нашу Тусеньку не оставим! - и он почувствовал, что должен что-то сделать, чем-то хоть капельку порадовать девочку.

А что он мог? Пожалуй, только принести воды. Но он хотел принести самой лучшей воды - прямо из Невы. Вода из Невы была роскошью, ослабевшие от голода люди набирали снег (он тогда был довольно чистый, ведь ни автомобилей, ни котельных не было) и растапливали его.

На Неву нужно было идти довольно далеко. Что и говорить, Андрюшина мама ни за что не разрешила бы сыну осуществить нелепую фантазию. Но мамы не было дома, она была в больнице у Миши. И здесь необходимо ещё одно отступление: ещё один феномен коммунальной квартиры.

Дело было так. Когда-то в нашей коммуналке жил довольно крупный партиец - товарищ Карась. Перед войной ему дали отдельную квартиру, но мать Андрюши и Миши знала, что Карась работает в Смольном. И вот она, ослабевшая, почти умирающая, пошла через заснеженный заледеневший город в лютый январский мороз - в Смольный, не зная, там ли сегодня товарищ Карась, а если там, пустят ли к нему?

Оказалось, он там. Пустили.

- Спасите Мишу, - умоляла она своего бывшего соседа по коммуналке, которого она и видела когда-то не часто: на кухне он не бывал, утром за ним рано приезжала машина и очень поздно привозила обратно.

Во время их разговора «ответственному работнику» Карасю принесли стакан чая с куском белого хлеба (белого хлеба мы тогда не видели). Карась отдал ей этот хлеб и позвонил по телефону по поводу Миши. Так Мишу спасли.

А теперь про Андрюшу. Андрюша взял ведро и пошёл на Неву. Ботиночки у него были комнатные, пальтишко старенькое. Путь на Неву не короткий, мороз нешуточный, да ещё с ветром. Спускаться на невский лёд нужно по ледяному катку - на откосе берега образовалась катальная горка. А попробуйте зачерпнуть воду из проруби и не облиться при этом?! Вода облила ветхие Андрюшины ботиночки, а нужно было ещё забираться по крутому скользкому склону... Короче, он очень сильно промок и промочил ноги. Пришёл домой, отдал Тусе воду, ничего никому не сказал, пришёл к себе, лёг и закрылся одеялом.

На другой день ему стало плохо, но он молчал. Оказалось - у него были отморожены ноги, но, когда об этом узнали, было слишком поздно. Началась гангрена, и спасти его не удалось. Андрюша умер, а о роковом его походе за водой так никто и не узнал.

Умерли Андрюшины отец и мать. Уцелели только младший брат Миша и девочка Туся. И вот, спустя, наверное, лет 30-40 после блокады, Туся, уже, конечно, Антонина Алексеевна, рассказала Мише, конечно, Михаилу Владимировичу, что тогда, в самые тяжёлые для неё дни, Андрюша сказал: «Мы нашу Тусеньку не оставим в беде», - и принёс ей с Невы ведро воды.

- Так вот почему он погиб! - воскликнул Михаил Владимирович.

А Туся, Антонина Алексеевна, ничего не сказала - она заплакала.

Приведу ещё один эпизод, свидетелем которого я был в столовой Союза художников.

Самообслуживание ещё не было изобретено. Официантки - в наколках и передниках. За столиком закутанная во что попало женщина - измождённая, темнолицая, с чёрными от копоти руками перекладывает из своей тарелки в принесённый бидончик непонятное блюдо с названием «шроты». Так поступают все, у кого дома остались близкие.

Миловидная сытая официантка по каким-то одной ей видимым признакам угадала в этой закутанной тени недавнюю красавицу и модницу. Она с презрением бросает: «Раньше было ваше время, а теперь наше».



Да, появились люди, для которых страшное время стало их звёздным часом, источником их обогащения и чувства огромного превосходства над окружающими.

А что же наша коммуналка?

Ещё до прихода весны неожиданно нагрянула дюжина весёлых и милых девушек в полувоенных ватниках и беретах, их называли эмпевеошницами, и они бодро перетащили нас и наши вещи в другую квартиру в этом же доме.

А в нашей устроили детский дом.

Правда, детей из этого дома я никогда не видел - возможно, они были в таком состоянии, что ходить на прогулки не могли. Зато я часто видел директоршу этого дома, даже запомнил её имя - Мария Юрьевна.

Это была красивая и надменная женщина, о сказочном богатстве которой ходили легенды. Рядом с ней всегда находился очень румяный молодой человек с усиками, похожий на карточного валета. Он любил стоять, как манекен, на ступенях подъезда, глядя куда-то вдаль красивыми стеклянными глазами, вызывая удивление у измождённых, темнолицых от грязи, копоти и голода жильцов нашего дома.

Но и Мария Юрьевна вскоре умерла. От голода. У неё оказался рак желудка, и она не могла есть. «Валет», понятное дело, исчез.

Хоть и апрель, но холодно.

У наших ног сидит крошечный мышонок. Мы любуемся им. Той зимой не было ни мышей, ни крыс, хотя и кошек не было - их съели люди.

Мышонок держится очень кротко, появляется только во время трапезы. Потом исчезает.

Очень медленно, но всё-таки приближается весна. Наконец-то можно выползти и погреться на солнышке.



Апрель 1942 года. Семья художника Г.Н. Траугота.

Рисунки автора

“Ничто не забыто”. СПб.: ДЕТГИЗ-Лицей, 2005. (фрагмент)

Город, художники, блокада, Траугот

Previous post Next post
Up