(окончание, начало см.
здесь)
Новая реальность
Тем, кто волею случая начал знакомство с романом Литтелла с моих вышеизложенных соображений, вполне может показаться, что ключевая параллель с античным эпосом придает книге излишнюю литературность. Ого! То ли еще будет…
Ткань «Благоволительниц» насквозь, вдоль и поперек пронизана красными нитями литературных аллюзий. Главные обнаруживаются без труда - автор не только не скрывает тесных связей своего текста с другими произведениями, но, напротив, прилагает специальные усилия, чтобы подчеркнуть эту перекличку, как будто опасается, что торопливый читатель пройдет мимо, не обратит внимания.
Вот пример. Доктор Ауэ оказывается в районе Кисловодска, куда направлена его зондеркоманда. Там он ссорится с коллегой, который, по мнению Ауэ, вкладывает в процесс ликвидации евреев чересчур много страсти, превращая нормальную рабочую процедуру массового убийства в индивидуальный садистический акт. Долго ли коротко, ссора заходит настолько далеко, что офицер Ауэ вынужден защищать свою честь посредством… вызова на дуэль. Для дуэли, понятное дело, требуется секундант - исполнить эту роль Ауэ просит своего друга, военного врача. Дуэль должна происходить на горе Машук, последствия предполагается списать на действия партизан. Почти сразу же Ауэ получает известие о том, что противник намеревается мухлевать…
Стоп! Русскоязычный читатель, который знаком с первоисточником еще по школьному курсу, опознаёт его уже по двум словам: «дуэль» и «Кисловодск». Дальнейшие совпадающие детали (врач-секундант, партизаны, мухлюющий противник и проч.) уже излишни, они только перегружают и без того ясное уподобление. Понятно, что далеко не все французы (а жители англоязычного мира и подавно) читали «Героя нашего времени» и для фиксации связи им требуется дополнительная информация. Что ж, иному автору достаточно было бы сунуть в руки героя книжку Лермонтова или мельком упомянуть имя русского поэта в том или ином контексте - например, при описании местного пейзажа.
Но подобная ненавязчивость - абсолютно не в стиле Литтелла. Поэтому он устраивает нам едва ли не ознакомительную туристскую экскурсию по лермонтовским местам - вставляя замечания типа: «Это же бывшая Елизаветинская галерея! Там Печорин впервые увидел княжну Мери!» или «Не здесь ли Печорин встретил Веру?» и т.д., и т.п. Читателя не просто оповещают о наличии параллели - его, как неразумного кутенка, долго тычут мордочкой в блюдце: вот оно, молоко, вот… - пей, кому говорят! Апофеозом этого насилия становится длительная прогулка к месту смертельной дуэли Лермонтова - с пристальным разглядыванием обелиска и перерисовыванием выгравированной на нем надписи в блокнот доктора Ауэ.
О смысле этой параллели - позже; пока что мне важно подчеркнуть сам принцип авторского метода. Литтелл не только не стремится избежать расхожих упреков в излишней «литературности» текста - но, напротив, всеми силами подчеркивает ее, старательно утягивая действие в параллельную реальность романтической беллетристики, средневекового рыцарского романа, куртуазных поэм, античной мифологии, специального лингвистического анализа, скучноватой документалистики. Внимательный читатель легко обнаружит в тексте не только уже упомянутых Ханну Арендт, Эсхила, Достоевского и Лермонтова, но и Стендаля, Толстого, Умберто Эко, Пушкина, Сервантеса, Василия Гроссмана, Блока, Берроуза и еще - без всякого преувеличения - несколько десятков других, более или менее известных авторов.
Параллельную реальность? Параллельную чему? В современном сознании понятие «реальность» все больше и больше размывается. Об этом лучше всего свидетельствует сам факт появления многих определяющих прилагательных (параллельная, виртуальная, воображаемая, вторая, кажущаяся, истинная… и т.д., и т.п.), присобачиваемых к этому слову с легкостью необыкновенной. Не то чтобы раньше слово «реальность» всегда гуляло само по себе, вовсе без определений. Но определения эти обычно указывали на качества реальности - реальности единственной, уникальной, конкурентов и параллелей не допускающей. Она могла быть ужасной, прекрасной, нестерпимой… - но она не могла быть «иной», ибо представляла собой принципиально единичную, не подлежащую вариациям данность. Тогда мы еще говорили не о «виртуальной реальности», а о «виртуальной модели реальности»: моделей и в самом деле может быть много… но реальность!.. - реальность всегда одна-одинешенька!
И ведь действительно - человечество долго пребывало в наивной детской уверенности, что всегда существует ответ на вопрос «А как было на самом деле?». Что сколько бы лапши ни навешивали нам на уши интересанты разного рода, правда, как вода, всегда «дырочку найдет», всегда пробьет дорогу сквозь наслоения словесного мусора и лжи. Правдой был рассказ очевидца (впрочем, приходилось принимать на веру его искренность) или того, кто своими ушами слышал очевидца (хотя тут в уравнение достоверности добавлялась уже производная второго порядка). Правда содержалась в учебниках и научных трудах, авторитетность коих базировалась на опросе тех, кто слышал тех, кто слышал очевидцев, а также на документах и вещевых находках. С той оговоркой, что документы и находки также не обеспечивали полной аутентичности взгляда, ибо подвергались многократной редакции, а то и частичному уничтожению, представляя на суд потомков все ту же интересантскую выборку.
По сути дела, «реальностью» для нас во все времена была всего-навсего господствующая картина мира - не более того. Реальностью была плодоносящая Мать-земля, пока мы не выяснили, что «на самом деле» никакая она не мать, а большой плоский блин. Позднее оказалось, что «на самом деле» блин покоится на трех китах. Конечно, во все эпохи находились фантазеры, живущие в «воображаемой реальности», но они считались в лучшем случае чудаками, «не от мира сего». В худшем же случае их еще и заворачивали в смирительную рубашку, а то и врубали электрошок.
Долгое время приметой «истинности» нашего взгляда признавалась практика; в итоге критерием реальности стала утилитарность. Паровоз едет, самолет летит, огурец растет - следовательно, и картина мира верна. Впрочем, с развитием цивилизации эту картину все труднее было удерживать в статусе «господствующей». Господство предполагает вертикальную иерархию авторитетов; как научил Моисея его мудрый тесть: ты вождь, под тобой судьи, под ними - тысяченачальники, под ними - стоначальники… Что ж, пока информация передавалась по этой вертикальной цепочке, схема единой реальности работала, как часы. Но потом невозможные дистанции сжались до одного авиаперелета, появились радио, телевидение, массовая грамотность, и информация двинулась по горизонтали, игнорируя прежнюю иерархию.
Последний сокрушительный удар по «реальности» нанес интернет. Следует признать: «господствующей картины мира» больше не существует. Есть «предполагаемая», причем каждый из нас волен принять ее на веру или отвергнуть и сконструировать свою, другую, и в этой беспрецедентной возможности уже содержится залог неконтролируемого (вертикалью) появления все новых и новых картин мира, сиречь - все новых и новых реальностей. Причем свобода наша распространяется не только на конструирование; отныне мы вольны и распространять свои модели по всему свету. В прежних вертикальных структурах то, что именуется ныне «контентом» (content), генерировалось считанными людьми. Над скрижалями трудился Моше Рабейну в единственном числе; глашатаи зачитывали указы двух-трех дюжин европейских суверенов; на пишущих машинках газетных редакций стучали уже десятки тысяч журналистов.
Сегодня прежние властители дум обиженно поджимают губы. Нынешний контент генерируется всеми - а, следовательно, и картина мира тоже. Мир снова стал плоским - горизонтальным, лишенным общепринятых авторитетов. Опыт научил нас не верить никому - особенно очевидцам. А что до критерия утилитарности, то он превосходно работает и в интернетовской виртуальной реальности. Многие люди поистине живут в социальных сетях - кое-кто там же зарабатывает и на пропитание. Как можно отрицать реальность виртуального интернетовского мира, если он продуцирует в людях настоящие эмоции - гнев, радость, счастье… Реален, поистине реален.
Литтелл - дитя этой новой реальности, как и его роман. Он демонстративно отказывается от свойственного старой романистике псевдореалистического подхода. Да, - словно говорит он, - я насквозь литературен! Да, мой мир полон книжными ассоциациями; но разве книги не являются неотъемлемой частью нашей личной реальности? Кто из вас, французов, бывал на Кавказе, что вы знаете о нем и, главное, откуда почерпнуто это знание? Из книг, не так ли? Да, на обложке одной книги написано «Лермонтов», а на обложке другой - «Учебник истории»; но есть ли принципиальная разница между ними? Обе - книги, так что рассказ неизбежно упирается в литературу. Мы все - продукт литературы, мы живем ее сюжетными линиями, мы смотрим на жизнь глазами ее персонажей и, таким образом, неотличимы от них! И тот, кто утверждает иное - либо дурак, либо притворщик.
Что ж, с этим трудно спорить, и Литтелл последовательно реализует вышеописанный подход на практике. Едва ли не всё содержание романа «Благоволительницы» взято автором из книг - за исключением, может быть, гомосексуальных впечатлений (хотя и это, поди, тиснуто с какого-нибудь порнофорума). Далеко не все эти книги представляют собой художественную литературу: Литтелл, несомненно проделал огромную архивную работу. Роман пестрит зафиксированными в документальных хрониках событиями, персонажами, топонимами, номерами частей вермахта и СС. Не исключаю, что и саму интонацию главного героя автор взял из мемуаров того или иного реального эсэсовца.
От Печорина до Грегориуса
Итак, доктор Максимилиан Ауэ - совершенно литературная фигура, герой нашего времени. Да-да, упорное возвращение к печоринской параллели отнюдь не случайно. Раньше я уже говорил, что роман представляет собой общую апологию «эйхманов», представленную через апологию конкретного Максимилиана Ауэ. Теперь настало время снова повторить этот тезис. Речь в романе идет не просто об эсэсовцах времен Второй мировой, и даже не об оправдании всех «идейных преступников» новейшей эпохи. Джонатан Литтелл замахивается на самый широкий охват обобщения. Игра здесь идет по-крупному. Образ и судьба «героя нашего времени» доктора Ауэ, подобно образу и судьбе Печорина, призваны свидетельствовать о современной нам эпохе вообще.
Как и Печорин, доктор Ауэ принадлежит к высшему слою интеллектуальной элиты; духовный потенциал обоих намного превосходит средний уровень окружающих; оба офицеры, оба катастрофически одиноки, оба испытывают серьезные проблемы в выстраивании близких отношений с людьми. Но есть и весьма существенное отличие, вытекающее из разной характеристики времен, к которым они принадлежат. Эпохой Печорина управляет консервативная традиция; герою скучно - нынче все как вчера, в воздухе господствует застой, вокруг ничего не происходит, некуда приложить силы и талант; неудивительно, что он ощущает себя лишним человеком.
В противоположность Печорину, Ауэ живет в эпоху идеологий; всё, чем он занимается, освящено смыслом исполнения идеологического долга, он работает не за страх, а за совесть. Если что и мешает Максу, так это прозаические слабости окружающих - их личные амбиции, карьеризм, недалекость, пьянство. Сам же Ауэ на удивление чужд мелочным устремлениям; возвышенная натура, своей бескорыстной прямотой он временами напоминает Дон Кихота (еще одна литературная аллюзия). Отсюда и упреки друзей в адрес Макса: к чему сражаться с ветряными мельницами, не лучше ли хоть изредка поступиться честностью в угоду здравому смыслу? Излишне говорить, что Ауэ (как и Дон Кихот) всякий раз находит подобный вариант неприемлемым для себя.
Впрочем, рыцарская тема на этом только начинается. В самом деле, театр боевых действий рыцаря Максимилиана Ауэ по своему объему и сложности значительно превосходит куцые просторы Ламанчи. Тут напрашивается нечто иное, куда более масштабное. Ну, например, крестовые походы. Что ж, вот вам аллюзия и на крестовые походы. И какая аллюзия!
Средневековый германский поэт и миннезингер Гартман фон Ауэ (не иначе, предок главного героя) жил аккурат во времена крестовых походов. В одном из них он даже принял непосредственное участие. А в перерывах между сражениями сочинял куртуазные поэмы. Всего их у Ауэ (поэта, а не штурмбанфюрера) четыре и еще множество малых песен. В одной из поэм описывается благородный рыцарь, заболевший проказой - по каковой причине все от него отворачиваются (примерно, так же, как и нынешнее общественное мнение - от рыцарей СС). Лишь проявленное благородство самопожертвования очищает несчастного от страшной болезни.
Другая поэма под названием «Грегориус или Добрый Грешник» трактует все ту же тему очищения от греха (напомню: сверхзадачей Литтелла остается апология героя нашего времени, и все так или иначе подчинено этой цели) и заслуживает более подробного описания. Итак, живут себе где-то во Франции (Ауэ-поэт излагает старофранцузский эпос) брат с сестрой - близнецы. И любят они друг дружку дюже сильно - сначала по-детски, а затем не только. В результате этого «не только» сестра беременеет и рожает (звучит знакомо, не так ли?) - правда, всего одного мальчика (в романе Литтелла максова сестра Уна отстрелялась вдвое результативней).
К моменту появления греховного приплода одиннадцатилетний папаша уже искупает грех в крестовом походе, где в итоге и погибает. А его сестричка-любовница кладет младенца в ящик вместе с 20 золотыми монетами и табличкой, содержащей скорбную историю появления мальчика на свет. Ящик, отданный на волю волн, вылавливают рыбаки, и один из них берет ребенка в дом. Мальчик вырастает и принимается допекать приемного отца вопросами о своей вопиющей внешней несхожести не только с членами семьи, но и со всем окрестным низкопородным населением. Наконец рыбаку надоедает, и он выносит парню табличку с описанием тайны его рождения.
Потрясенный до глубины души, юноша, чтобы искупить грех, отправляется… - куда? - правильно, в крестовый поход, куда же еще! В отличие от отца, он выживает и возвращается в милую Францию со щитом и в ореоле славы. Последнее обстоятельство способствует немалому успеху у женщин; рыцарь влюбляется, женится и живет, радуясь жизни, хотя воспоминания о греховном рождении продолжают камнем лежать на его чисто-благородном сердце. Табличку он, кстати говоря, не выбросил, а пронес сквозь годы и невзгоды: как-никак, единственная память о родителях. Рыцарь держит ее в запертом на ключ ящичке, откуда время от времени достает, дабы оросить слезами.
Эти-то слезы и возбуждают любопытство его достойнейшей супруги. А, как известно, если уж супруге чего втемяшилось… Короче говоря, жена выкрадывает ключик, открывает ящичек и - ах!.. падает в обморок, потому как узнает чертову табличку. Теперь получается, что она нашему герою не только жена, но еще и мать, и тетка, и позор несмываемый - и всё это в одном, заметьте, флаконе.
Рыцарь реагирует адекватно. Нет, в крестовый поход его уже не берут - есть, знаете ли, предел допустимой греховности даже для крестоносцев - тех еще бандюганов и насильников. Несчастный отправляется в Аквитанию и просит весьма неприветливого рыбака оказать ему последнюю услугу - приковать к скале, торчащей посреди пустынного-препустынного озера. Что рыбак-мизантроп и делает - отнюдь не бесплатно и с чувством глубокого удовлетворения. Замкнув на цепи большой-пребольшой замок, он размахивается и зашвыривает ключ в воду. Последнее, что слышит греховный рыцарь, - это злая насмешка отъезжающего на лодке рыбака: «Уж если теперь этот ключик отыщется, то ты воистину святой человек!»
Проходит ни много ни мало семнадцать годков, и двух римских монахов посещает видение. Знайте, мол: будущий папа отбывает покаяние, будучи прикованным к скале где-то в дебрях Аквитании. А поскольку действующий понтифик на ладан дышит, то неплохо бы уже и подкатить замену. Делать нечего - святые отцы отправляются в путь. Добравшись до бедной рыбачьей хижины, они просятся на ночлег. Хозяин - уже знакомый нам мизантроп - встречает их грубо. Бесплатно, мол, только мухи родятся. Ежели, мол, святым отцам охота пожрать что-то ощутимей Духа Святого, то пускай, мол, гонят монету. Покряхтев, священники развязывают кошелек: зажарь нам рыбу, добрый человек. Добрый человек выезжает на рыбалку, ловит большущую рыбину и ну ее чистить. Вспорол живот, а там, как вы уже догадались, - ключик.
Тут он, ясное дело, весь вострепетал и сугубо уверовал. Ключ в зубы, сам в лодку - и скорее к скале. Глядь, а рыцарь-то жив, только небрит сильно, ну и похудел малехо, само собой. Дождевую воду пил, Святым Духом питался (диета не для всякого, don’t try this at home). А тут и монахи набежали, в ноги падают. Пожалуйте, мол, в Рим, Ваше будущее святейшество, а то здесь на озере даже туфлю папскую не поцеловать, ибо босый вы совсем. Так и стал Грегориус папой.
Интересно, правда? Вот только один вопрос так и рвется с языка: за что? За что страдал несчастный Грегориус? В чем заключался его ужаснейший грех - такой чудовищный, что ни молитвой замолить, ни крестовым походом откупиться? Ведь он ничего не знал! Ведь все произошло случайно, помимо его воли! Да, получилось чудовищно, но - в результате стечения обстоятельств, не более того!
Вот! В точности то же самое и утверждает Джонатан Литтелл по поводу своего героя Максимилиана Ауэ. Перечитайте еще раз приведенную выше большую цитату о вине и о наказании. Ауэ совершал свои преступления НЕ преднамеренно; он НЕ стремился попасть в зондеркоманду - это произошло случайно. А в дальнейшем он действовал строго по совести, то есть исполнял свой долг. Вот характерная цитата из романа:
«Странно, что вы не любите охоту», - заметил Шпеер. Я слишком глубоко задумался и ответил машинально: «Мне не нравится убивать, герр рейхсминистр». Он взглянул на меня с любопытством, я уточнил: «Иногда убивать обязывает долг, герр рейхсминистр. А убивать в удовольствие - дело выбора».
То есть там, где можно было выбирать, Ауэ выбирал НЕ убивать. Но долг есть долг - его веления непререкаемы, как веления слепой судьбы. И если долг обязывает к убийству, то в чем заключается грех самого доктора Ауэ? Разве не справедливо будет, - словно спрашивает Литтелл, - повторить вывод куртуазной поэмы: «Да, получилось чудовищно, но - в результате стечения обстоятельств, не более того!» Ладно, допустим, доктор Ауэ не годится в понтифики, но хотя бы на рядового святого тянет? Нет, не тянет?
Рыцарь анального образа
Сходство СС с рыцарским орденом придумано не Литтеллом, оно отмечалось многими и до него. Неслучайно кое-кому и по сей день кажется привлекательной романтика нацистской символики, которая, впрочем, включала не только внешние атрибуты (блестящие мундиры и сапоги, значки, нашивки, татуировки и зиг-зиг-салют под щелканье каблуков), но и верность Долгу и Главе ордена, бескорыстность Служения, презрение к смерти и прочие рыцарские аксессуары. Вот и для Литтелла связь Ауэ с идеей рыцарства важна настолько, что он снова и снова применяет характерную для своего авторского стиля избыточность доказательств.
Казалось бы - зачем? Он ведь и так уже достаточно ясно определил своего героя-рыцаря. Тут вам и принадлежность к рыцарскому ордену СС, и дон-кихотское рыцарское поведение, и рыцарский вызов на дуэль (чудовищный анахронизм на экваторе ХХ века), и рыцарская фамилия времен крестовых походов, и куртуазные рыцарские поэмы с общими деталями биографии, и Рыцарский крест, и неоднократные упоминания рыцарства в тексте. Так, Макс Ауэ сам напрямую именует себя «печальным рыцарем» (хотя назойливый копрофильский мотив, непоправимо уродующий роман, заставляет назвать главного героя скорее рыцарем анального, нежели печального образа).
Неужели всего этого мало? Что ж, можно понять автора: даже самый длинный список видовых признаков истинного рыцаря не будет полон без Прекрасной Дамы. Дамы, которую рыцарь вынужден обожать издали, с которой он не в состоянии соединиться, которой посвящает все свои мысли и чаяния и которой, конечно же, хранит безусловную рыцарскую верность.
Этими приметами и качествами наделена в романе Уна, сестра-близнец Макса. Та самая, которую он любил на чердаке, любил дюже сильно - сначала по-детски, а затем не только - в точности, как несчастный отец Грегориуса. В результате (как и одиннадцатилетний кровосмеситель в поэме Гартмана фон Ауэ) подросток Макс Ауэ изгоняется из дома, причем итогом этого изгнания также становится участие в крестовом походе (на сей раз не во имя Гроба Господня, а во имя Третьего рейха). Имя максовой сестры тоже неслучайно (трудно было бы ожидать иного от Литтелла, никогда не упускающего возможности поставить перед нами еще один указатель). Именно так - Уна - звали другую Прекрасную Даму - героиню аллегорической рыцарской поэмы сэра Эдмунда Спенсера «Королева фей» (написана в 1590 году, но действие происходит в антураже рыцарей Круглого стола короля Артура).
Итак, рыцарь. Герой нашего времени, швыряемый волею судьбы в самое пекло ада, невинный агнец, обреченный быть осужденным за преступления, совершенные не по своей воле. Выше, сопоставляя его с Печориным, я уже отмечал глубокое различие, которое накладывают две разные эпохи на этих молодых людей, чрезвычайно схожих по характеру, темпераменту и личностному потенциалу. Эпоха Макса - время торжества идеологий; соответственно, и он сам - рыцарь идеи. В его частном случае речь идет об идее национал-социализма, но с таким же успехом можно представить себе гарцующих на том же ристалище рыцарей большевизма, социализма, троцкизма, гуманизма, маоизма, анархизма, и прочая, и прочая, и прочая… (об этом принципиальном родстве уже писалось выше).
В этом заключается типичность доктора Ауэ - во всяком случае, с точки зрения Джонатана Литтелла. Описывая его, он описывает героя нашего времени в самом общем его варианте. «Люди-братья! - обращается Ауэ к читателям своих записок. - Я такой же, как вы!» Каковы же мы, помимо того, что способны, оставаясь невинными, отправить миллионы людей в газовые камеры или на Колыму?
Прежде всего, мы несчастны. Печорин тоже несчастен, однако отличается определенной цельностью натуры, которая в немалой степени помогает ему справляться с жизнью. Но трудно отыскать дом, который был бы разделен в такой степени, в какой расщеплено бытие Максимилиана Ауэ. Можно сказать, что век до отвала накормил его невыносимым ядом двойственности. Перед нами не то немец, не то француз; не то солдат, не то палач; не то гей, не то натурал; не то рефлексирующий интеллектуал, не то послушнейший исполнитель. Это - в прошлом, в период крестового похода. Но и настоящее - в тиши рыцарского замка, в окружении добропорядочного семейства - немногим лучше. Из списка двойственности военных времен следует исключить разве что дихотомию «солдат-палач», но ее место с избытком покрывают новые: ложь двойной жизни под чужим именем, необходимость скрывать прошлое, фальшь постылого брака, безрадостное путешествие к смерти.
Разочарование - вот главный эмоциональный фон романа «Благоволительницы». И это даже не столько разочарование оберштурмбанфюрера СС Максимилиана Ауэ, сколько разочарование современного автора, Джонатана Литтелла, который годится во внуки своему протагонисту. Прошлый век обещал так много, был так богат на крестовые походы самых разнообразных идеологий… - только выбирай, рыцарь! Седлай своего Росинанта, бери копье, прячь за пазуху портрет Прекрасной Дамы, и - вперед, к победам и сражениям, революционным чисткам и анархистским ассамблеям, расстрельным рвам и трубам крематориев!.. Ах, как красивы были твои доспехи, как славно развевалось ало-черно-белое знамя с серпом, свастикой и молотом, как ярко сверкали на твоем шлеме красные звезды и серебряные черепа!
Где теперь всё это? Лопнуло, сгинуло, обернулось миражом, иллюзией, сменилось тихим буржуазным прозябанием застойных печоринских времен… Не знаю, планировал ли такое Джонатан Литтелл, но его роман читается сейчас, как реквием по ХХ столетию. Рискну даже сказать, что никакому литературному произведению не удавалось доселе отразить с такой исчерпывающей точностью всю ужасную суть прошедшей эпохи. Правда, в отличие от автора «Благоволительниц», я не испытываю ни тени грусти по поводу кончины века. Напротив, глядя на могилу этого людоеда, я жалею лишь о том, что он не издох лет эдак на девяносто раньше, вместе со всеми своими идеологиями, крестовыми походами и рыцарскими орденами.
Впрочем, мне понятна и скорбь Литтелла. Крах идеологических иллюзий не обязательно приводит к признанию или хотя бы осознанию собственной ошибки. Иногда следствием поражения становится разочарование не в себе самом, но именно в мире, обманувшем лучшие ожидания рыцарей-идеологов. Джонатан Литтелл, как и многие постмодернисты, выбрал второе. И в то же время, в его романе мне слышатся новые нотки. Прежние постмодернисты, схоронив и оплакав провалившиеся модернистские проекты, как правило, ударялись в крайний негативизм, в отрицание всех и всяческих ценностей (апофеозом этого процесса стало юродивое явление концептуализма).
В отличие от этого, Литтелл предлагает позитивный подход, основанный на античном взгляде на нашу жизнь как на объект игры слепых сил всемогущего рока. Экзистенциалистский мотив отчуждения человека от его человеческой сущности сливается тут с языческим напевом о непостижимом Хаосе, который наотмашь - на кого попадет - хлещет кнутом Случайности по беззащитному человечеству. В этой картине утрачивает логику любое этическое построение: зачем придерживаться тех или иных моральных правил, если в результате очередного удара - столь же бессмысленного, сколь и беспощадного - ты оказываешься либо без вины виноватым палачом, либо беспомощной жертвой.
Уйти от Судьбы можно, лишь лишив себя жизни. Впрочем, тут у человека есть выбор: убить себя или сломать судьбу, отказавшись от каких бы то ни было активных устремлений в пользу червеобразного прозябания (которое тоже, по сути, означает смерть - смерть личности). Герой выбирает второй вариант, убивая в финале романа своего ближайшего и единственного друга Томаса (буквальное значение этого имени - «близнец»). Последний выступает у Литтелла подобием посланника богов Гермеса - он столь же ловок, весел, смышлен и осведомлен обо всем на свете. Томас раз за разом вытаскивает Ауэ из самых тупиковых ситуаций, продлевая герою жизнь и одновременно выставляя его, как фишку, на старт следующего этапа чудовищного забега, имя которому - жизнь. Убив Томаса и отрешившись таким образом от Судьбы, Макс погружается в теплый бульон бездействия, забвения, небытия.
Являет ли этот экзисто-эллинизм новый этап в развитии идеологий, или они все же попытаются взять реванш на старых, традиционных марксистских, фашистских, анархистских, нацистских путях (поползновения в этом направлении тоже видны на наших газетных и городских площадях)? Время покажет.