Apr 16, 2015 07:59
Георгий Давыдов
"Девушка, грызущая карандаши"
Стивенсон, помнится, сочинял нередко во сне. Так была создана «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» - жутковатая, между прочим, вещица. А вот «Остров сокровищ» начинался с нарисованной карты пиратского острова. Метод неожиданный, но действенный (во всяком случае, со Стивенсоном). Иногда достаточно посмотреть на открытку: в московских букинистах ко мне прибило столетней давности карт-посталь (невнятно-серого цвета) - склон швейцарской горы, дамы в немыслимых шляпах и в платьях с кринолинами-чудохвостами (это, надо полагать, удобно при посещении гор) бредут по склону, срывая нарциссы. Нет, про рыжие сапожки героини в швейцарских горах (они, сапожки, почему-то особенно волнуют, не правда ли?), итак, про сапожки автор «Крысолова» придумал самостоятельно, но, согласимся, после открытки это было уже плевое дело.
Да что Стивенсон! - если Менделеев увидел таблицу Менделеева (вот совпадение) во сне, хотя, признаться, и наяву она представляется полутуманно. Сюда же, в эту компанию гениев, видящих сны, - подкинем веселенького Чаплина, сочинявшего во сне вальсы к собственным фильмам. Он ложился, зная, что ему должен, должен прийти сон, поющий музыку, - сон приходил, музыка приходила, Чарли, путаясь в пижаме и пританцовывая, поднимался, черкал ноты - а утром - бац! - можно скакать на премьеру.
Если бы (выдохнут профессионалы литдрампоэттруда) всегда было так легко. Поэт Пушкин (Василий Львович) говорил: «Ох! Дайте отдохнуть и с силами собраться!». А поэт Пушкин (Александр Сергеевич) добавлял: «Усталый, с музою я прекращаю спор». Вот именно - лучше встретиться с музой во сне. Что ж, не каждое лето плодоносит даже самая сильная вишня, как и не каждое лето появляется «Вишневый сад».
Тем более что в волшебном саду искусства бытуют совсем не волшебные порядки. В этом саду, например, принято у садовников (т.е. у деятелей литпроцесса - я продолжаю метафору, если кто не усек) старательно поливать пластиковые деревья, а вкус тешить пластиковыми ягодами, ну а поскольку разжевать, проглотить, переварить и, наконец, санитарно-безвредно извергнуть их невозможно, - то получается, что это занятие растягивается у иных поливал на всю жизнь.
Насколько проще пичугам: не в метафорических, а в подмосковных садах они расклевывают не пластиковые шарики, а ягоды, с черным, чуть пьяным, бочком, если, конечно, на их долю оставила ягоды коза, т.е. я хотел сказать - дачная обитательница, которая день целый лопает ягоды, перепачкав юные губы, нежится в гамаке, задевая ногой теплую пыль внизу, на проплешине, листает томик о чем-то, о чем-то - о чем? - в том и вся штука, что этого никто покамест не знает. На страницах еще нет ничего - только капли от вишен, но на них должно появиться или, вернее, присниться - потому что девица эта - литература.
Ей всегда шестнадцать (я хотел поставить четырнадцать - потому что обыкновенно в этом возрасте она начинает появляться в саду), но при всем при том ей давно тысяча лет и еще, и еще столько тысяч, сколько умеет хоть кто-то травить байки, болтать, завираться, нет, быть серьезным и решать мировые вопросы, главное же - ждать прихода девицы всю ночь и болеть, если она не придет. Да, скажем проще, быть писателем. Т.е. иметь такое занятие, когда рядом с обыденным миром вырастает мир из слов (я хотел сказать - снов).
В каком-то смысле писатели - люди несчастные. Ведь заметил Флобер: «Я не обучен ремеслу под названием жизнь». Можно быть девственником, как Гоголь, можно перещупать всех женщин, как Есенин, - но в первом и во втором издании ты как будто за тонким стеклом - и ты помнишь всегда про девицу, которой шестнадцать (я хотел сказать - четырнадцать), которая листает томик с пустыми страницами и грызет карандаш, и пока у вас с ней не вышло, рисует завитки на полях - нет, не страниц, на полях литературы. Иногда кажется, что ты ее приручил, т.е. закормил бабл-гамом, а может, запер в чулан - так, я утверждаю, поступил граф Толстой (Лев Николаевич) - но приходит пора, - писатель ложится в землю, а девица с карандашами выпархивает из чулана - «Иная красота сменила прежнюю», как сказал граф Толстой (Алексей Константинович). А запастись бессмертием все же труднее, чем ботинками. Впрочем, ботинки бывают нужнее - полуграф Толстой (Алексей Николаевич) хвастался Бунину в эмигрантском Париже, что отхватил три пары.
Я не начинаю здесь русскую тему прославления нищеты, напротив, я вспоминаю, что в тучные годы для русской словесности писатели жили тучно (я намекаю на писателей-дворян, если кто не расчухал). И, надо думать, в хилые годы (в смысле калорий) писатели грустили, что не могут профукать тысяч хоть десять царских рублей или зажечь с княгиней на лоне угодий и замка. Кстати, Жан-Жак Руссо признавался, что чувства аристократок его волновали особенно.
Но закавыка вся в том, что и в замке, и в коммунальной квартире, и в каких-нибудь сильно похуже местах рядом шуршала карандашами по всегда белой бумаге девица, вообще-то предпочитающая карандаши эти грызть.
Я хотел бы еще сделать экскурс по вещам ее гардероба. Там будут зубила древних египтян и кисточки древних китайцев, разумеется, просто прутик, которым Христос любил чертить на песке, там будет первопечатная машинка Марка Твена и последнепечатная машинка Солженицына, а что явится лет через сто, не угадаешь - может, будет достаточно поплевать на экран - и вот, собрание сочинений готово? Я вспоминаю еще некоего средневекового модника, который писал, нет, не гусиным, а павлиньим пером. И собратья по перу (метафорическому, а не павлиньему) не назовут его павлином. Ведь чего не сделаешь, чтобы приглянуться девице четырнадцати лет (разумеется, я всегда подразумеваю, что ей восемнадцать).
В ее гардеробе пюпитры, письменные столы, портфели, в которых рукописи едут в редакцию, - в ее гардеробе еще помянутые выше ботинки - нет, не золотые туфельки (здесь я намекаю на недавнее собственное творение, если кто не врубился), - а ботинки, потому что от перипатетика Аристотеля до футуриста Маяковского много было сочинено на ходу, т.е. посредством ботинок (впишите - сандалий).
У китайцев есть выражение - «Сы бао» - «четыре драгоценности» - кисть, бумага, тушь, тушечница. Я добавил бы к списку пятую, вернее, первую драгоценность. А именно: самая большая роскошь некогда роскошного дома Набоковых на Большой Морской в Петрополисе - это огрызенные карандаши в жестяных колченожках. Потому что, когда их видишь за пыльно-мутной витриной, понимаешь, что ради девицы и ее карандашей способен совершить любое преступление - а хотя бы хлопнуть до стеклянных брызг - потому что девица рядом - она смеется, она играет - и, взаимно, «как сладко с ней играть глазами» - заметил Давыдов (Денис Васильевич).
И вот, ты держишь карандаши-колченожки, а девица их тянет к себе (надо думать, звенит сирена музеума, а снайперы расставлены по местам), и вспоминаешь, как заметил и, между прочим, грустно заметил Давыдов (Георгий Андреевич): «На сколько же встреч у нее предназначено расписание для тебя?» (Несколько тарабарски, но смысл понятен).