Гвоздик.
Памяти бабушки моей, Сидякиной Федоры Никитичны.
Вместо эпиграфа.
Мой дед прошел гражданскую войну.
И с финнами сражался, было дело.
Он, говорят, любил свою страну.
По-русски. Без оглядки. Неумело.
А немцев бить дед Кузя не ходил.
Нет, не изменник он. И не предатель.
Он спину в поле сильно натрудил,
Его врагом назвал сам председатель.
Упал, когда тащил с мукой мешок.
Не дали лошадь, чтоб до лазарета
Доставить деда. Заворот кишок.
И все. И у меня не стало деда…
- Ну, ка-ся, давай-ко проверим. Умный ты аль нет?
- Это как, деда Фома?
Дед Фома, парализованный. Так бабушка мне говорила. Жалела она его. Вон, какие у него руки страшные. Все в канапушках каких-то, бледные, худые и жилки синие видны, как реки будто бы на контурной карте. Я такую карту у Васьки с Сашкой видел. Ну, у лёлиных сыновей. Они уже взрослые. Она как раскраска. Можно разными цветами ее красить. Мне только не дали. А я бы тоже мог бы порисовать не хуже братьев троюродных. Вот почему они вообще - троюродные? Этого я не понимаю, никак не понимаю. Братья они или есть - или нету. И сёстры тоже. У меня была сестрёнка, только она ещё совсем маленькой умерла. А эти они не мамины же дети? Тогда какие братья? Вот к лёльке придем, я у них карту то эту и возьму. Карандаши у меня есть и альбом.
- Да едрить твою за ногу. Уже и языка у иво нету что ль?
Ой. Деда Фома меня что-то спрашивал. А я задумался чего-то.
- Чё, деда?
- Я говорю ты ж городской малец-то?
- Да, деда. Я же в Барнауле живу. Почитай - столица! - это от бабули услышал я, только почему-то смеялась она при этом. Вот и деда Фома тоже смеется. Страшно только смеется. И зубы у него страшные. Мало их у него и желтые они. У него рубаха то, белая. На ней когда-то полосочки синенькие были. Сверху-вниз. А сейчас полоски почему-то пятнатые стали. И на воротнике у него кончики волосатые.
- Ну, так ты, заразка - это он уже просмеявшись и контурной картой руки с уголков глаз что-то убрав. - Умный али не умный?
- Так умный я, дедушка!
- О-о-о. Умный. Ну-ка тогда достань-ка мне во-о-он тот гвоздь рукой, и на тубаретку не залазь.
Я посмотрел на стенку. Мне, конечно же, шесть лет, но ведь я же уже вижу - что до гвоздя то безо всякой табуретки достанешь. А деда смотрит. И жена его, баба Поля (Красивая такая. Она меня пирогами всегда кормит с мясом, с повидлом или луком и яйцом. Вкусными). И я от взгляда этого сильнее становлюсь. От бабы Полиного. И к стене подхожу. И скукоживаюсь… напружиниваюсь. У меня от заборов то, сколько уже штанов то порвано. Не видели вы. Лёлька ругает, говорит, еёшние пацаны меньше рвали за всю жизнь, сколько я порвал за лето. Во, какой я.
И я примериваюсь. На фиг. Ну, в смысле на фиг они такие потолки то высокие сделали, а еще и гвоздь свой туда вбили? Вот когда у деды Фомы стоял у кровати - гвоздь был прямо вот рядушком. Носом дотянешься. А подошел поближе-то. Ага. Дотянешься тут. И с тубаретки не достанешь. А дед подначивает:
- Ну чего, внучок? Али не можешь?
- Могу, достану… - говорю, кося глаз на улыбающегося и при этом похожего на скелет из книжки деда Фому. Сильно он на Кощея похож. Мне раньше еще в другой раз баба Федора сказала, что туберкулез у него был. Какой-то там неактивированный, что ли. От того и кожа у него просвечивала. Она, когда мы приехали на Бурановку, ему специально кринку с жиром барсучьим и мёдом принесла.
Гадость, между прочим. Говорит - мёд. Ну, конечно. Толи я меда не ел. Этот-то мед невкусный, который с жиром. Вот который в сотах - тот вкусный. Мне деда Стёпа все время давал и говорил - «От сотового никто не страдал и ты у нас Шурка будешь богатырем!». А и буду. Сейчас деду Кощею покажу, как я достану до гвоздя без егошних тубареток!!!!
Прыг, скок. Прыг-скок. Не достал я. До шляпки. И смеялся деда Фома. И баба Поля смеялась. И моя баба Федора, посмеивалась. А дед Фома спросил, глядя, как я пытаюсь по стенке шкрябая ногтями по побелке и на цыпочки еще вставая добраться до той самой шляпки:
- Шурка, а у тебя мама умная?
- Ещё какая умная у меня мама, - отвечаю я, тяжело вдыхая воздух. - Очень умная!
- А папка у тебя умный? - снова со своей койки спросил дед.
- Умный-умный! - отвечаю я, прыгая к шляпке ненужного мне совсем даже гвоздика.
- Ну, а ты-то в кого такой ДУРАК, что по стенам лазишь?
Я готов был провалиться к собачьим чертям (не знаю, что это за зверь, но звучит серьезно.). Глаза мгновенно стали мокрыми. Я сполз по стене и заплакал. Просто заплакал. Горько и больно. Потому что понять не смог, отчего смеется надо мной баба Федора, баба Поля, деда Фома.
………………………..
Баба Федора тогда увела меня к моей крёстной маме, у которой мы жили с ней каждое лето, приезжая на Бурановку. Бабушка была родом отсюда. Не желая быть приживалкой у родственников, она ткала дорожки на деревянном самодельном ткацком станке, который так и курсировал по всей деревне. Ткачихой она была знатной. И никогда не продавала свои дорожки. Даже чаще со своей пятирублевой, колхозной пенсии, нитки на уток закупала в городе. И к тому же деду Фоме регулярно, как на службу заходила. У него редко кто бывал из односельчан. А бабушка всегда гостинец какой-нибудь несла.
Уже вечером, когда крёстная подоила коров, накормила живность, и я, набегавшийся с соседскими пацанами и забывший уже об обиде, спросил у бабушки:
- Баба? А чего он так. У меня же и мама, и папа умные, чего он меня?
Бабушка посмотрела на меня и заплакала. Не заревела, как я у Кощея, а заморгала часто-часто, и из ее серо-голубых глаз по изрытым морщинами щекам покатились слезинки.
- Ты чего, бабуль, - испугался я, прижимаясь к ней, а она вдруг обняла меня, и гладя мои стриженые белобрысые волосенки, тихо-тихо стала шептать. Не мне, скорее, а самой себе.
- Всегда у него шутки такие. Видно, Бог его и наказал за это. Вон, какой сейчас стал доходной. Кузю моего, деда твоего не дал в больницу увезти он. Ирод. Председателем тогда был …