Jun 17, 2010 10:42
"Миссис Дэллоуэй" стала для меня откровением.
Утро, каждое утро с этой книгой как поток солнечного света. Желание наполняться позитивной энергией, и, оставляя в себе сколько нужно, делиться с остальными.
"...Далеко осталась Италия, белые дома и комната, где они с сестрами делали
шляпки, и шумные улицы, где каждый вечер толпится народ и гуляют, смеются,
не то что эти калеки на колесиках, которые пялятся на противные,
растыканные по горшочкам цветы.
- Посмотрели б, какие сады в Милане! - сказала она громко. Кому?
Никого же нет. И слова загасли. Так гаснет ракета; искры чуть
поцарапают ночной свод и сдаются тьме, и тьма опускается, проливается на
очертания домов и башен; в ней затихают и тонут бледные, печальные скаты.
Но вот они все исчезли, а ночь по-прежнему ими полна; утратив краски,
растеряв окна, они тем настойчивей существуют и выдают ночи то, чего ни за
что не понять простодушной открытости дня: тревогу и страхи вещей,
собравшихся во тьме, теснящихся во тьме, томящихся по той радости, которую
приносит рассвет, когда моет белым и серым стены, метит каждую оконницу,
поднимает с пастбищ туман и обнаруживает на них мирное рыжее стадо; и все
сызнова себя дарит глазам; сызнова существует. "Я одна, одна!" - крикнула
она фонтану Риджентс-Парка (глядя на индейца и его крест); наверно, как в
полночь, когда заблудились вехи и земля принимает древний свой облик, в
каком видели ее, высадясь, римляне: туманная, и горы еще безымянны, и реки
петляют неведомо где - такая была тьма и в душе у Реции....."
и вот это
"...Но она же помнит, как холодела она от волнения, в каком-то
восторге расчесывая волосы (вот к ней и начало возвращаться то, прежнее,
покуда она вынимала шпильки, выкладывала на туалетный столик, стала
расчесывать волосы), а красный закат зигзагами расчерчивали грачи, и она
одевалась, спускалась по лестнице, и, пересекая холл, она тогда думала:
"О, если б мог сейчас я умереть! Счастливее я никогда не буду" [Шекспир,
"Отелло"]. Это было ее чувство - чувство Отелло, и она, конечно, ощущала
его так же сильно, как Отелло у Шекспира, и все оттого, что она
спускалась, в белом платье, ужинать вместе с Салли Сетон.
Она была в красном, газовом - или нет? Во всяком случае, она горела,
светилась вся, будто птица, будто пух цветочный влетел в столовую,
приманясь куманикой, и дрожит, повиснув в шипах. Но самое удивительное при
влюбленности (а это была влюбленность, ведь верно?) - совершенное
безразличие к окружающим. Куда-то уплывала из-за стола тетя Елена. Читал
газету папа. Питер Уолш тоже, наверное, был, и старая мисс Каммингс; был и
Йозеф Брайткопф, был, конечно, бедный старикан, он приезжал каждое лето и
гостил неделями, якобы чтоб читать с ней немецкие тексты, а сам играл на
рояле и пел песни Брамса совершенно без голоса.
Все это составляло лишь фон для Салли. Она стояла у камина и чудесным
своим голосом, каждое произносимое слово обращающим в ласку, говорила с
папой, таявшим против воли (он так и не сумел простить ей книжку, которую
она взяла почитать и забыла под дождем на террасе), а потом вдруг сказала:
"Ну можно ли сидеть в духоте!" - и все вышли на террасу, стали бродить по
саду туда-сюда. Питер Уолш и Йозеф Брайткопф продолжали спорить о Вагнере.
Они с Салли дали им отойти. И тогда была та самая благословенная в ее
жизни минута подле каменной урны с цветами. Салли остановилась: сорвала
цветок; поцеловала ее в губы. Будто мир перевернулся! Все исчезли; она
была с Салли одна. Ей как будто вручили подарок, бережно завернутый
подарок, и велели хранить, не разглядывать - алмаз, словом, что-то
бесценное, но завернутое, и пока они бродили (туда-сюда, туда-сюда), она
его раскрыла, или это сияние само прожгло обертку, стало откровением,
набожным чувством! И тут старый Йозеф и Питер повернули прямо на них.
- Звездами любуетесь? - сказал Питер..."
и это чудесное
"....Знаю я все, подумал Питер, знаю, против кого я иду, подумал он и
пробежал беспокойным пальцем вдоль лезвия. Кларисса, Дэллоуэй и прочая
братия. Но я покажу Клариссе! - и вдруг, сраженный неуловимыми силами,
ударившими по нему врасплох, он ударился в слезы. Он сидел на кушетке и
плакал, плакал, ничуть не стыдясь своих слез, и слезы бежали у него по
щекам.
И Кларисса наклонилась вперед, взяла его за руку, притянула к себе,
поцеловала - и она ощущала его щеку на своей все время, пока унимала
колыханье, вздуванье султанов в серебряном плеске, как трепет травы под
тропическим ветром, а когда ветер унялся, она сидела, трепля его по
коленке, и было ей удивительно с ним хорошо и легко, и мелькнуло: "Если б
я пошла за него, эта радость была бы всегда моя".
Для нее все кончилось. Простыня не смята и узка кровать. Она поднялась
на башню одна, а они собирают на солнышке куманику. Дверь захлопнулась,
кругом облупившаяся штукатурка и клочья от птичьих гнезд, и земля
далеко-далеко, и тоненько, зябко долетают оттуда звуки (как когда-то в
Лей-Хилле!), и - Ричард, Ричард! - взмолилась она, как, внезапно
проснувшись, простирают руки в ночи - и получила: "Завтракает с леди
Брутн". Он меня предал; я навеки одна, подумала она, складывая на коленях
руки.
Питер Уолш встал, и подошел к окну, и повернулся к ней спиной, и
туда-сюда порхал пестрый носовой платок. Он стоял, подтянутый, поджарый,
потерянный, и лопатки чуть-чуть выдавались под пиджаком; он истошно
сморкался. Возьми меня с собой, вдруг подумала Кларисса, будто он вот
сейчас тронется в дальний путь, и сразу же, через миг, словно пьеса,
напряженная и занимательная, кончилась, и за пять актов она прожила всю
свою жизнь, и сбежала, прожила жизнь с Питером, и все теперь кончилось.
Теперь пора было уходить, и как дама в ложе собирает накидку, перчатки,
бинокль и встает, чтоб идти из театра на улицу, так она поднялась с
кушетки и подошла к Питеру.
Он же недоумевал и поражался тому, что по-прежнему в ее власти, поднося
к нему шелест и звон, удивительно, что по-прежнему в ее власти, подходя к
нему через комнату, возводить постылый тот лунный лик в летнее небо над
террасою в Бортоне.
- Скажи мне, - и он схватил ее за плечи, - ты счастлива, Кларисса?
Скажи - Ричард..."
жизнь,
литература,
я,
мысли,
любовь