5 сентября Никита Сергеевич почувствовал себя плохо, защемило сердце. Ночь не принесла облегчения, темнота давила на грудь, стало трудно дышать.
Сергей Никитич вспоминал:
«Отец позвал маму - дверь в ее комнату на всякий случай не закрывалась.
- Посиди со мной, мне как-то тяжело. Видно, эту осень я не переживу, - с каким-то детским испугом сказал ей отец.
Утром приехал врач, посмотрел, послушал, ничего угрожающего не нашел, но посоветовал лечь в больницу. Отец в больницу не хотел, и врач не настаивал. Но днем приступ повторился, и доктор стал неумолим. Правда, и отец присмирел, только попросил, чтобы отвезли его на «Волге». Очень он не любил «кареты», говорил, что чувствует себя в них почти покойником. (…) Мама, словно пытаясь сама себя успокоить, стала подробно рассказывать мне, как они с отцом ехали в Москву: спокойно, как будто отправились на прогулку. Отец, по словам мамы, шутил с водителем, спросил, откуда он родом, рассказывал о Лихачеве, первом директоре ЗИЛа. Когда в Ильинском переехали мост через Москву-реку, он посмотрел на колхозную кукурузу и стал возмущаться неправильным посевом: посеяли бы реже, получили бы урожай, больше были бы початки. Перестал возмущаться после маминой и доктора просьбы не волноваться. Сказал: «Вот такой характер, не могу спокойно говорить о подобных вещах…» Доехали они до Москвы хорошо. По пути отец похвалил растущие вдоль проспекта Калинина (Нового Арбата) каштаны, вспомнил, как сопротивлялись московские озеленители, когда он, будучи секретарем ЦК и МГК в пятидесятых годах, настаивал на посадке каштанов на улицах Москвы. Отец тогда ездил к Курскому вокзалу посмотреть на растущий во дворе какого-то дома большой каштан - доказательство, что МОГУТ расти в Москве каштаны, радовался, когда увидел три больших каштана в Кунцеве. Советовал озеленителям заложить питомник каштанов, что и было сделано. На даче в Огарево (на Успенском шоссе, по соседству с деревней Усово) тоже посадили каштаны у ворот. Они хорошо цвели, давали плоды.
В больницу проехали через двор, прямо к лифту. Встретил их знакомый санитар Петя, поднял на третий этаж, пожелал отцу скорее поправиться. До палаты № 8 (в конце коридора) отец прошел самостоятельно, без поддержки под руку, своим обычным шагом. В палате оживленно беседовал с сестрой, санитаркой, буфетчицей - тоже знакомыми по прежнему пребыванию здесь. Сидел у стола, пока мама не попросила его лечь в постель. (...)
Отец не велел ей возвращаться - он будет занят с врачами. Мама уехала на дачу. В ответ на мои расспросы, мама раз за разом повторяла, что у отца инфаркта нет, это хорошо, но самочувствие плохое. «Авось обойдется», - без особой уверенности заключила она. (…)
Вечером я зашел к нему. Выглядел он неплохо и вообще бодрился - сидел на кровати, смотрел телевизор. Сердце, видно, отпустило. Долго рассиживаться он мне не дал, стал шутя выпроваживать:
- Нечего время тратить. У тебя что, дел нет? Иди домой, передавай привет своим и вообще, не мешай, видишь, я делом занят: таблетки пора принимать, температуру измерять. Нам тут скучать не дают. Завтра придешь - принеси что-нибудь почитать.
И тон, и слова звучали настолько привычно, что я невольно поддался им - все в порядке, скоро все пройдет.
Но на следующий день книги, которые я принес, не понадобились - ночью развился тяжелейший инфаркт. Отца даже остереглись переводить в реанимационное отделение, боялись, что он не выдержит перевозки. Я тихо зашел в палату, и первое, что бросилось в глаза, - у постели капельница. Рядом на стуле сидела мама, она гладила руку отца, потом поцеловала в ладонь. Отец в ответ погладил ее по щеке. Выглядел он очень плохо: серое лицо, тяжелое, прерывистое дыхание. Без кислорода он уже не мог обходиться, но присутствия духа не терял. Кислород подводили к носу по двум прозрачным трубочкам. На лице их закрепляли пластырем. Отец еще находил силы дурачиться, обращаясь к дежурившей у его постели сестре:
- Что-то у меня усы растрепались, поправьте, пожалуйста.
Весь он был обвешан какими-то датчиками, а на экране рисовала зигзаги все та же зеленая линия.
Врач не стал меня успокаивать, сказал, что состояние отца чрезвычайно тяжелое и конец может наступить каждую минуту. Оставалось надеяться на то, что организм у отца для его возраста очень здоровый. Я, конечно, готов был верить любым оптимистическим прогнозам, но… Прошел день, а состояние не улучшалось.
(…) Осторожно приоткрыв дверь, я заглянул в палату. На высокой кровати лежал отец. Увидев меня, он попытался улыбнуться, но улыбка не получилась. Я посидел какое-то время, пытался что-то рассказать, но рассказ не клеился. Отец лежал, закрыв глаза, - то ли уснул, то ли просто не было сил поднять веки. Но вот он открыл глаза.
- Уходи, - пробормотал он привычную шутку, - не видишь - я занят. Не трать зря время…
В пятницу отцу стало чуть лучше. Собрался очередной консилиум, констатировавший, что в сравнении со вчерашним положение, как записали в истории болезни, не крайне, а очень тяжелое. Но и это вселяло призрачную надежду.
На следующее утро, 11 сентября, отцу еще немного полегчало. Мама, когда я позвонил, была в больнице и на мой вопрос об отце сказала:
- Здесь много народу, так что ты сейчас не приезжай, а то он сердится, гонит нас. Мы еще немного посидим и пойдем, а ты приезжай попозже.
Я спустился во двор и занялся машиной. Вскоре мне что-то понадобилось дома и я поднялся в квартиру. Еще за дверью услышал телефонный звонок. Подбежав к аппарату, схватил трубку. В эти дни каждый звонок вселял тревогу.
Это была мама:
- Отцу очень плохо. Приезжай немедленно.
От улицы Станиславского, где я жил, до улицы Грановского, где находилась больница, рукой подать, и через пять минут я был на месте. Но в палату меня не пустили.
Мама сидела на деревянном диванчике в коридоре.
- Я отошла на минуту, а когда вернулась… Там врачи что-то делают с ним… Реаниматоры… Меня попросили выйти. Я только слышала: «Никита Сергеевич, вдохните, вдохните!»
Я сел рядом, мимо пробегали сестры, врачи. Никто не обращал на нас внимания. Я увидел знакомую сестру, которая дежурила у отца последние дни. Бросился к ней.
- Очень, очень плохо, - на ходу она покачала головой.
- Безнадежно?
- Да. Видимо, да…
Я подошел к маме, сказал, что дело очень плохо. Она сидела с окаменевшим лицом.
Из палаты вышла дежурный врач Евгения Михайловна Мартынушкина. Мы знали ее много лет, она давно работала в этой больнице. Молча села рядом с мамой.
- Ему очень больно? - как-то растерянно спросила мама.
- Нет… сейчас уже не больно, - сдавленным голосом ответила Евгения Михайловна.
Такой ответ, видно, вселил в маму какую-то надежду. Она начала еще о чем-то спрашивать. Евгения Михайловна молчала, долго не отвечала, а потом, решившись, обняла маму, негромко произнесла:
- Он умер».
Похороны на Новодевичьем кладбище должны были быть неофициальными, семейными. Сообщение о смерти Хрущева хотели опубликовать 13 сентября, в понедельник, тогда же в Кунцевской больнице должно было пройти прощание и затем - похороны.
«Тут до меня дошло, что сообщение о смерти отца дойдет до людей в лучшем случае одновременно с похоронами, а то и позже, - вспоминал Сергей Никитич. - И, конечно, все это не случайно. Я решил обзвонить всех, кого только возможно, оповестить о похоронах как можно больший круг людей. Я был возмущен до крайности, меня обуревало желание сорвать эту мелкую гадкую провокацию. (…) Честно говоря, мы ждали, что позвонит кто-нибудь из членов Политбюро. Ведь и с Брежневым, и с другими отец не только проработал десятилетия - большинство из них выросли под его руководством, они дружили, ходили друг к другу в гости, хорошо знали маму да и всю нашу семью. Смерть уравнивает всех, и что, в сущности, значат перед ней людские ссоры и политические конфликты?
Никто из них так и не позвонил…
Поздно вечером мы включили радио. Желая избавиться от подслушивания, вышли на крыльцо. Так и сидели там на скамейке в темноте холодной ночи, слушая сквозь помехи и работу глушилок различные «голоса». Все они, кроме Московского радио, говорили о смерти отца. Зачитывались соответствующие сообщения, комментарии, воспоминания. (…)
В воскресенье 12 сентября мы поехали на Новодевичье кладбище. Нас ждал директор, фамилия его была Аракчеев. Она меня поразила, поскольку в те дни все совпадения казались мне зловещими. Впоследствии у нас сложились очень добрые отношения. Он оказался чрезвычайно порядочным и принципиальным человеком. Нас проводили к дальней правой стене. Почти в самом углу отрыли могилу, с которой начинался новый ряд. Место мне не понравилось. Я уже думал о памятнике. А тут не подойти, не развернуться. От дорожки могила отделяется непроходимым густым кустарником.
Я спросил, нельзя ли перенести захоронение на широкую аллею, пересекающую территорию кладбища поперек, где оставалось много свободного места. Сейчас там могилы академика Янгеля, бывшего министра финансов Зверева, сына помощника Брежнева Цуканова и других. Мои спутники посовещались и отказали - никак нельзя. Я понял - место слишком заметное и престижное.
- Тогда, может быть, можно выкопать могилу в том же ряду, но ближе к дорожке? - попросил я.
На этот раз возражений не было.
Выкопали новую могилу. Я стоял рядом, пока могильщики не закончили. Ранее предложенная могила недолго оставалась пустой. В декабре того же 1971 года в нее опустили нашего выдающегося поэта Александра Трифоновича Твардовского…»
13 сентября в газете «Правда» внизу первой страницы мелким шрифтом было напечатано траурное сообщение:
«Центральный Комитет КПСС и Совет Министров СССР с прискорбием извещают, что 11 сентября 1971 года после тяжелой продолжительной болезни на 78-м году жизни скончался бывший Первый секретарь ЦК КПСС, Председатель Совета Министров СССР, персональный пенсионер Никита Сергеевич Хрущев».
«Бросилась в глаза формулировка: в подобных сообщениях писали «с глубоким прискорбием», а здесь ни ЦК, ни Совмину «глубоко» скорбеть не о ком, - писал в своей книге от отце Сергей Хрущев. - Потом мне рассказывали, что поначалу вообще хотели ограничиться траурной рамкой на последней странице, но главный редактор якобы категорически запротестовал, пригрозив отставкой, - ведь ему отвечать перед всем миром.
До этого дня информацию о смерти работающего или отставного государственного деятеля всегда сопровождал некролог, помещенный в зависимости от ранга на второй или последней полосе. Сейчас же, похоже, не знали, что писать, а потому решили пойти по самому простому пути - промолчать. (…)
У гроба были только наши венки от родных и близких и скромный венок с надписью на ленте: «Товарищу Н. С. Хрущеву от ЦК КПСС и Совета Министров СССР».
Впрочем, государство все-таки участвовало в похоронах: вокруг полно сотрудников органов госбезопасности, а в лесочке за забором расположились бронетранспортеры, солдаты в полной выкладке. Расхаживали командиры, что-то докладывавшие по рации. Словом, обстановка боевая. (…)
Подъехали к Новодевичьему. Вокруг оцепление, войска, а за оцеплением группы людей. Свернули в ворота. Тогда кладбище было открыто для посещений. Поэтому в глаза сразу бросилось необычное объявление: «Сегодня кладбище закрыто. Санитарный день». (…) Все предусмотрели. Ближайшие станции метро не выпускали пассажиров, городской транспорт, шедший к кладбищу, не работал. Сотрудники КГБ и милиция придирчиво проверяли документы, и надо было проявить чудеса настойчивости и изобретательности, чтобы прорваться. Какой-то учитель привел к кладбищу отряд пионеров со знаменем. Пионеров затолкали за военный автобус. Сестру репрессированного Сталиным командарма Ионы Якира Беллу Эммануиловну пропустили, а сына Петю Якира, к тому времени уже известного диссидента, препроводили в отделение милиции. Происходили и другие прискорбные случаи, о которых мы узнали много позже.
Спустя много лет я узнал, что приходил проститься с отцом Андрей Дмитриевич Сахаров. Охрана не посмела его задержать, а вот сопровождавших его единомышленников на кладбище не пропустили. (…) Каждого проникшего к воротам и на территорию, не скрываясь, фотографировали сотрудники органов в штатском. Их было в избытке. (…)
Вскоре после смерти отца маму переселили в Жуковку - совминовский дачный поселок неподалеку от Петрова-Дальнего. Там среди других пенсионеров она провела остаток своей жизни.
Мама похоронена на Новодевичьем кладбище рядом с отцом. В последние годы, когда ноги совсем отказывались ей служить, она редко посещала его могилу, всего два-три раза в году. «Похорони меня здесь», - просила она, показывая на место под посаженными мною березами. Честно говоря, я не надеялся, что это получится.
К тому времени процедура захоронения на Новодевичьем кладбище очень усложнилась. Требовалось специальное решение Секретариата ЦК. Максимум, на что я позволял себе надеяться, - это захоронение урны в могилу отца.
Помог случай. В момент ее смерти, 9 августа 1984 года, Генеральный секретарь ЦК КПСС Черненко ушел в отпуск, и в Москве «на хозяйстве» находился Михаил Сергеевич Горбачев. На просьбу о захоронении мамы рядом с отцом, с которой я обратился к управляющему делами ЦК КПСС Н. Е. Кручине, через полтора часа был дан положительный ответ».
В годовщину смерти Никиты Хрущева, 11 сентября 1975 года, на его могиле был установлен памятник работы Эрнста Неизвестного.
«В этом надгробии черное и белое можно трактовать по-разному: жизнь и смерть, день и ночь, добро и зло, - пояснял скульптор. - Все зависит от нас самих, наших взглядов, нашего мироощущения. Сцепление белого и черного лучше всего символизирует единство и борьбу жизни со смертью. Эти два начала тесно переплетаются в любом человеке».
И по сей день как вокруг этого памятника, так и вокруг фигуры Никиты Сергеевича много споров.
«Мы добились цели - на могиле незаурядного человека встал столь же незаурядный монумент», - так считал Сергей Хрущев.