Сегодня уезжаю во Львов до понедельника, думаю с одной стороны немного отдохнуть, и немного поработать над креативными составляющими проектов, которых накопилось как-то очень много. Буду на связи, как мобильной, так и любой другой, может и пост какой-напишу…
Сегодня вспомнил одного из моих любимых писателей - Аркадия Аверченко и в особенности его 2 рассказа, которые must read для каждого пиарщика и журналиста, которые и хочу предложить вашему вниманию под катом, скопировав их с lib.ru
Первый рассказ “Ихневмоны” - прекрасный кейс о том, как писать неправильные и правильные пресс-релизы, а второй рассказ “Золотой век” о формировании персонального бренда и его продвижении в СМИ. Рассказы написаны в начале 20-го века, но до сих пор мега-актуальны. Они не большие и очень полезные, поэтому настоятельно рекомендую к прочтению.
Tweet This PostИХНЕВМОНЫ.
Редактор сказал мне:
- Сегодня открывается выставка картин неоноваторов, под маркой “Ихневмон”. Отправляйтесь туда и напишите рецензию для нашей газеты.
Я покорно повернулся к дверям, а редактор крикнул мне вдогонку:
- Да! забыл сказать самое главное: постарайтесь похвалить этих ихневмонов… Неудобно, если газета плетется в хвосте новых течений и носит обидный облик отсталости и консерватизма.
Я приостановился.
- А если выставка скверная?
- Я вас потому и посылаю… именно вас, - подчеркнул редактор, - потому что вы человек добрый, с прекрасным, мягким и ровным характером… И найти в чем-либо хорошие стороны - для вас ничего не стоит. Не правда ли? Ступайте с Богом.
Когда я, раздевшись, вошел в первую выставочную комнату, то нерешительно поманил пальцем билетного контролера и спросил:
- А где же картины?
- Да вот они тут висят! - ткнул он пальцем на стены. - Все тут.
- Вот эти? Эти - картины?
Стараясь не встретиться со мной взглядом, билетный контролер опустил голову и прошептал:
- Да.
По пустынным залам бродили два посетителя с испуганными, встревоженными лицами.
- Эт-то… забавно. Интер-ресно, - говорили они, пугливо косясь на стены. - Как тебе нравится вот это, например?
- Что именно?
- Да вот там висит… Такое, четырехугольное.
- Там их несколько. На какую ты показываешь? Что на ней нарисовано?
- Да это вот… такое зеленое. Руки такие черные… вроде лошади.
- А! Это? Которое на мельницу похоже? Которое по каталогу называется “Абиссинская девушка”? Ну, что ж… Очень мило!
Один из них наклонился к уху другого и шепнул:
- А давай убежим!..
Я остался один.
Так как мне никто не мешал, я вынул записную книжку, сел на подоконник и стал писать рецензию, стараясь при этом использовать лучшие стороны своего характера и оправдать доверие нашего передового редактора.
- “Открылась выставка “Ихневмон”, - писал я. - Нужно отдать справедливость - среди выставленных картин попадается целый ряд интересных удивительных вещей…
Обращает на себя внимание любопытная картина Стулова “Весенний листопад”. Очень милы голубые квадратики, которыми покрыта нижняя половина картины… Художнику, очевидно, пришлось потратить много времени и труда, чтобы нарисовать такую уйму красивых голубых квадратиков… Приятное впечатление также производит верхняя часть картины, искусно прочерченная тремя толстыми черными линиями… Прямо не верится, чтобы художник сделал их от руки! Очень смело задумано красное пятно сбоку картины. Удивляешься - как это художнику удалось сделать такое большое красное пятно.
Целый ряд этюдов Булюбеева, находящихся на этой же выставке, показывает в художнике талантливого, трудолюбивого мастера. Все этюды раскрашены в приятные темные тона, и мы с удовольствием отмечаем, что нет ни одного этюда, который был бы одинакового цвета с другим… Все вещи Булюбеева покрыты такими чудесно нарисованными желтыми волнообразными линиями, что просто глаз не хочется отвести. Некоторые этюды носят удачные, очень гармоничные названия: “Крики тела”, “Почему”, “Который”, “Дуют”.
Сильное впечатление производит трагическая картина Бурдиса “Легковой извозчик”. Картина воспроизводит редкий момент в жизни легковых извозчиков, когда одного из них пьяные шутники вымазали в синюю краску, выкололи один глаз и укоротили ногу настолько, что несчастная жертва дикой шутки стоит у саней, совершенно покосившись набок… Когда же прекратятся наконец издевательства сытых, богатых самодуров-пассажиров над бедными затравленными извозчиками! Приятно отметить, что вышеназванная картина будит в зрителе хорошие гуманные чувства и вызывает отвращение к насилию над слабейшими…”
Написав все это, я перешел в следующую комнату.
Там висели такие странные, невиданные мною вещи, что если бы они не были заключены в рамы, я бился бы об заклад, что на стенах развешаны отслужившие свою службу приказчичьи передники из мясной лавки и географические карты еще не исследованных африканских озер…
Я сел на подоконник и задумался.
Мне вовсе не хотелось обижать авторов этих заключенных в рамы вещей, тем более что их коллег я уже расхвалил с присущей мне чуткостью и тактом. Не хотелось мне и обойти их обидным молчанием.
После некоторого колебания я написал:
“Отрадное впечатление производят оригинальные произведения гг. Моавитова и Колыбянского… Все, что ни пишут эти два интересных художника, написано большей частью кармином по прекрасному серому полотну, что, конечно, стоит недешево и лишний раз доказывает, что истинный художник не жалеет для искусства ничего.
Помещение, в котором висят эти картины, теплое, светлое и превосходно вентилируется. Желаем этим лицам дальнейшего процветания на трудном поприще живописи!”
Просмотрев всю рецензию, я остался очень доволен ею. Всюду в ней присутствовала деликатность и теплое отношение к несчастным, обиженным судьбою и Богом людям, нигде не проглядывали мои истинные чувства и искреннее мнение о картинах - все было мягко и осторожно.
Когда я уходил, билетный контролер с тоской посмотрел на меня и печально спросил:
- Уходите? Погуляли бы еще. Эх, господин! Если бы вы знали, как тут тяжело…
- Тяжело? - удивился я. - Почему?
- Нешто ж у нас нет совести или что?! Нешто ж мы можем в глаза смотреть тем, кто сюда приходит? Срамота, да и только… Обрываешь у человека билет, а сам думаешь: и как же ты будешь сейчас меня костить, мил-человек?! И не виноват я, и сам я лицо подневольное, а все на сердце нехорошо… Нешто ж мы не понимаем сами - картина это или што? Обратите ваше внимание, господин… Картина это? Картина?! Разве такое на стенку вешается? Чтоб ты лопнула, проклятая!..
Огорченный контролер размахнулся и ударил ладонью по картине. Она затрещала, покачнулась и с глухим стуком упала на пол.
- А, чтоб вы все попадали, анафемы! Только ладонь из-за тебя краской измазал.
- Вы не так ее вешаете, - сказал я, следя за билетеровыми попытками снова повесить картину. - Раньше этот розовый кружочек был вверху, а теперь он внизу.
Билетер махнул рукой:
- А не все ли равно! Мы их все-то развешивали так, как Бог на душу положит… Багетщик тут у меня был знакомый - багеты им делал, - так приходил, плакался: что я, говорит, с рамами сделаю? Где кольца прилажу, ежели мне неизвестно, где верх, где низ? Уж добрые люди нашлись, присоветовали: делай, говорят, кольца с четырех боков - после разберут!.. Гм… Да где уж тут разобрать!
Я вздохнул:
- До свиданья, голубчик.
- Прощайте, господин. Не поминайте лихом - нету здесь нашей вины ни в чем!..
- Вы серьезно писали эту рецензию? - спросил меня редактор, прочтя исписанные листки.
- Конечно. Все, что я мог написать.
- Какой вздор! Разве так можно трактовать произведения искусства? Будто вы о крашеных полах пишете или о новом рисуночке ситца в мануфактурном магазине… Разве можно, говоря о картине, указать на какой-то кармин и потом сразу начать расхваливать вентиляцию и отопление той комнаты, где висит картина… Разве можно бессмысленно, бесцельно восхищаться какими-то голубыми квадратиками, не указывая - что это за квадратики? Для какой они цели? Нельзя так, голубчик!.. Придется послать кого-нибудь другого.
При нашем разговоре с редактором присутствовал неизвестный молодой человек, с цилиндром на коленях и громадной хризантемой в петлице сюртука. Кажется, он принес стихи.
- Это по поводу выставки “Ихневмона”? - спросил он. - Это трудно - написать о выставке “Ихневмона”. Я могу написать о выставке “Ихневмона”.
- Пожалуйста! - криво улыбнулся я. - Поезжайте. Вот вам редакционный билет.
- Да мне и не нужно никакого билета. Я тут у вас сейчас и напишу. Дайте-ка мне вашу рецензию… Она, правда, никуда не годится, но в ней есть одно высокое качество - перечислено несколько имен. Это то, что мне нужно. Благодарю вас.
Он сел за стол и стал писать быстро-быстро.
- Ну вот, готово. Слушайте: “Выставка “Ихневмон”. В ироническом городе давно уже молятся только старушечья привычка да художественное суеверие, которое жмурится за версту от пропасти. Стулов, со свойственной ему дерзостью большого таланта, подошел к головокружительной бездне возможностей и заглянул в нее. Что такое его хитро-манерный, ускользающе-дающийся, жуткий своей примитивностью “Весенний листопад”? Стулов ушел от Гогена, но его не манит и Зулоага. Ему больше по сердцу мягкий серебристый Манэ, но он не служит и ему литургии. Стулов одиноко говорит свое тихое, полузабытое слово: жизнь.
Заинтересовывает Булюбеев… Он всегда берет высокую ноту, всегда остро подходит к заданию, но в этой остроте есть своя бархатистость, и краски его, погашенные размеренностью общего темпа, становятся приемлемыми и милыми. В Булюбееве не чувствуется тех изысканных и несколько тревожных ассонансов, к которым в последнее время нередко прибегают нервные порывистые Моавитов и Колыбянский. Моавитов, правда, еще притаился, еще выжидает, но Колыбянский уже хочет развернуться, он уже пугает возможностью возрождения культа Биллитис, в ее первоначальном цветении. Примитивный по синему пятну “Легковой извозчик” тем не менее показывает в Бурдисе творца, проникающего в городскую околдованность и шепчущего ей свою напевную, одному ему известную, прозрачную, без намеков сказку…”
Молодой человек прочел вслух свою рецензию и скромно сказал:
- Видите… Здесь ничего нет особенного. Нужно только уметь.
Редактор, уткнувшись в бумагу, писал для молодого господина записку на аванс.
Я попрощался с ними обоими и устало сказал:
- От Гогена мы ушли и к Зулоаге не пристали… Прощайте! Кланяйтесь от меня притаившемуся Моавитову, пожмите руку Бурдису и поцелуйте легкового извозчика, шепчущего прозрачную сказку городской околдованности. И передайте Булюбееву, что, если он будет менее остро подходить к бархатистому заданию - для него и для его престарелых родителей будет лучше.
Редактор вздохнул. Молодой господин вздохнул, молча общипывая хризантему на своей узкой провалившейся груди…
Золотой век
По приезде в Петербург я явился к старому другу, репортеру Стремглавову, и сказал ему так:
- Стремглавов! Я хочу быть знаменитым.
Стремглавов кивнул одобрительно головой, побарабанил пальцами по столу,закурил папиросу, закрутил на столе пепельницу, поболтал ногой - он всегда делал несколько дел сразу - и отвечал:
- Нынче многие хотят сделаться знаменитыми.
- Я не “многий”, - скромно возразил я. - Василиев, чтоб они были Максимычами и в то же время Кандыбинами - встретишь, брат, не каждый день. Это очень редкая комбинация!
- Ты давно пишешь? - спросил Стремглавов.
- Что… пишу?
- Ну, вообще, - сочиняешь!
- Да я ничего и не сочиняю.
- Ага! Значит - другая специальность. Рубенсом думаешь сделаться?
- У меня нет слуха, - откровенно сознался я.
- На что слуха?
- Чтобы быть этим вот… как ты его там назвал?.. Музыкантом…
- Ну, брат, это ты слишком. Рубенс не музыкант, а художник.
Так как я не интересовался живописью, то не мог упомнить всех русских художников, о чем Стремглавову и заявил, добавив:
- Я умею рисовать метки для белья.
- Не надо. На сцене играл?
- Играл. Но когда я начинал объясняться героине в любви, у меня получался такой тон, будто бы я требую за переноску рояля на водку. Антрепренер и сказал, что лучше уж пусть я на самом деле таскаю на спине рояли. И выгнал меня.
- И ты все-таки хочешь стать знаменитостью?
- Хочу. Не забывай, что я умею рисовать метки!
Стремглавов почесал затылок и сразу же сделал несколько дел: взял спичку, откусил половину, завернул ее в бумажку, бросил в корзину, вынул часы и, за-свистав, сказал:
- Хорошо. Придется сделать тебя знаменитостью. Отчасти, знаешь, даже хорошо, что ты мешаешь Рубенса с Робинзоном Крузо и таскаешь на спине рояли, - это придает тебе оттенок непосредственности.
Он дружески похлопал меня по плечу и обещал сделать все, что от него зависит.
На другой день я увидел в двух газетах в отделе “Новости” такую странную строку: “Здоровье Кандыбина поправляется”.
- Послушай, Стремглавов, - спросил я, приехав к нему, - почему мое здоровье поправляется? Я и не был болен.
- Это так надо, - сказал Стремглавов. - Первое известие, которое сообщается о тебе, должно быть благоприятным… Публика любит, когда кто-нибудь поправляется.
- А она знает - кто такой Кандыбин?
- Нет. Но она теперь уже заинтересовалась твоим здоровьем, и все будут при встречах сообщать друг другу: “А здоровье Кандыбина поправляется”.
- А если тот спросит: “Какого Кандыбина?”
- Не спросит. Тот скажет только: “Да? А я думал, что ему хуже”.
- Стремглавов! Ведь они сейчас же и забудут обо мне!
- Забудут. А я завтра пущу еще такую заметку: “В здоровье нашего маститого…” Ты чем хочешь быть: писателем? художником?..
- Можно писателем.
- “В здоровье нашего маститого писателя Кандыбина наступило временное ухудшение. Вчера он съел только одну котлетку и два яйца всмятку. Температура 39,7″.
- А портрета еще не нужно?
- Рано. Ты меня извини, я должен сейчас ехать давать заметку о котлете.
И он, озабоченный, убежал.
Я с лихорадочным любопытством следил за своей новой жизнью.
Поправлялся я медленно, но верно. Температура падала, количество котлет, нашедших приют в моем желудке, все увеличивалось, а яйца я рисковал уже съесть не только всмятку, но и вкрутую.
Наконец, я не только выздоровел, но даже пустился в авантюры.
“Вчера, - писала одна газета, - на вокзале произошло печальное столкновение, которое может окончиться дуэлью. Известный Кандыбин, возмущенный резким отзывом капитана в отставке о русской литературе, дал последнему пощечину. Противники обменялись карточками”.
Этот инцидент вызвал в газетах шум.
Некоторые писали, что я должен отказаться от всякой дуэли, так как в пощечине не было состава оскорбления, и что общество должно беречь русские таланты, находящиеся в расцвете сил.
Одна газета говорила:
“Вечная история Пушкина и Дантеса повторяется в нашей полной несообразностей стране. Скоро, вероятно, Кандыбин подставит свой лоб под пулю какого-то капитана Ч*. И мы спрашиваем - справедливо ли это? С одной стороны - Кандыбин, с другой - какой-то никому не ведомый капитан Ч*”.
“Мы уверены, - писала другая газета, - что друзья Кандыбина не допустят его до дуэли”.
Большое впечатление произвело известие, что Стремглавов (ближайший друг писателя) дал клятву, в случае несчастного исхода дуэли, драться самому с капитаном Ч*.
Ко мне заезжали репортеры.
- Скажите, - спросили они, - что побудило вас дать капитану пощечину?
- Да ведь вы читали, - сказал я. - Он резко отзывался о русской литературе. Наглец сказал, что Айвазовский был бездарным писакой.
- Но ведь Айвазовский - художник! - изумленно воскликнул репортер.
- Все равно. Великие имена должны быть святыней, - строго отвечал я.
Сегодня я узнал, что капитан Ч* позорно отказался от дуэли, а я уезжаю в Ялту.
При встрече со Стремглавовым я спросил его:
- Что, я тебе надоел, что ты меня сплавляешь?
- Это надо. Пусть публика немного отдохнет от тебя. И потом, это шикарно: “Кандыбин едет в Ялту, надеясь окончить среди чудной природы юга большую, начатую им вещь”.
- А какую вещь я начал?
- Драму “Грани смерти”.
- Антрепренеры не будут просить ее для постановки?
- Конечно, будут. Ты скажешь, что, закончив, остался ею недоволен и сжег три акта. Для публики это канальски эффектно!
Через неделю я узнал, что в Ялте со мной случилось несчастье: взбираясь по горной круче, я упал в долину и вывихнул себе ногу. Опять началась длинная и утомительная история с сидением на куриных котлетках и яйцах.
Потом я выздоровел и для чего-то поехал в Рим… Дальнейшие мои поступки страдали полным отсутствием всякой последовательности и логики.
В Ницце я купил виллу, но не остался в ней жить, а отправился в Бретань кончать комедию “На заре жизни”. Пожар моего дома уничтожил рукопись, и поэтому (совершенно идиотский поступок) я приобрел клочок земли под Нюрнбергом.
Мне так надоели бессмысленные мытарства по белу свету и непроизводительная трата денег, что я отправился к Стремглавову и категорически заявил:
- Надоело! Хочу, чтобы юбилей.
- Какой юбилей?
- Двадцатипятилетний.
- Много. Ты всего-то три месяца в Петербурге. Хочешь десятилетний?
- Ладно, - сказал я. - Хорошо проработанные десять лет дороже бессмысленно прожитых двадцати пяти.
- Ты рассуждаешь, как Толстой, - восхищенно вскричал Стремглавов.
- Даже лучше. Потому что я о Толстом ничего не знаю, а он обо мне узнает.
Сегодня справлял десятилетний юбилей своей литературной и научно-просветительной деятельности…
На торжественном обеде один маститый литератор (не знаю его фамилии) сказал речь:
- Вас приветствовали как носителя идеалов молодежи, как певца родной скорби и нищеты, - я же скажу только два слова, но которые рвутся из самой глубины наших душ: здравствуй, Кандыбин!!
- А, здравствуйте, - приветливо отвечал я, польщенный. - Как вы поживаете?
Все целовали меня.
Tweet This Post Originally published at
business 2 people. You can comment here or
there.