ЗАМЕТКИ О ШЕСТОЙ КНИГЕ ИОСИФА БРОДСКОГО
Иосиф Бродский. Новые стансы к Августе. (Стихи к М.Б.,1962- 982). Анн Арбор, «Ардис», 1983. Напечатано в ж. "Континент", № 38, 1983.
В издательстве «Ардис» вышла новая книга стихотворений Иосифа Бродского. Как видно из подзаголовка, стихи обращены к одному адресату, заключенному в инициалы; это своего рода новоявленный стихотворный роман; а последить за сюжетными линиями, так будет дозволительно отметить, что это свободный, романтический, «новый» роман, состоящий из вставных стихотворных новелл; а проза опущена.
Вместе с поэтом русский читатель будет праздновать этот странный юбилей: 1962-1982, и будет благодарен поэту за то, что этот юбилей состоялся; внимательный читатель на родине отметит, что многие стихи попадались ему и прежде, а теперь они выстраиваются в некий новый ряд, в непривычную цепочку - по воле автора, захотевшего расположить их так, а не иначе.
В России уже сейчас у произведений Бродского завидная судьба, и почитателям несть числа. Не знать Бродского и признаться в том, что не знаешь, - неприличие, сопоставимое разве с незнанием вех отечественной космонавтики или, на худой конец, философских романов Александра Зиновьева. Достать стихи Бродского по силам всякому, кто того захочет. Причём избалованная публика предпочитает обязательно ксерокопии, не какую-то там реликтовую машинопись - вообще индустрия ксерокопирования стала предметом гордости моего русского современника, почти уже брезгующего долбить на машинке: зачем? лучше уплатить приемлемую сумму (не намного, кстати, превосходящую здешние тарифы на оригиналы), и получишь ксерокс в переплете, просвещайся, пожалуйста. И на Арбате спокойно гуляют торговцы - предлагают ксероксы с Гумилева; ничего, дойдем и до следующего состояния, не миновать...
Поэт Иосиф Бродский учит жить Россией, мыслить по- русски, причем не только тех, кто оказался на Западе, но скорее тех, кто там, и потому между поэтом и его русским читателем на родине отсутствует десятилетняя дистанция, как будто и не было начала его изгнания, несмотря даже на его заокеанские циклы и всяческие напоминания о своей отдаленности. Поэзия Бродского из пределов России никуда не уходила: она только возвращалась; и «Новые стансы к Августе» - новое возвращение Бродского на родину .Иосиф Бродский равно избегает как апелляции к вечности, так и оперирования мгновениями; темы его стихов - это обозримые куски времени, в которых постепенно, чинно и последовательно развертывается то или иное действие. Иногда оно состоит из внимательного созерцания, как в стихотворении 1962 года, открывающем книгу:
Я обнял эти плечи и взглянул
на то, что оказалось за спиною,
и увидал, что выдвинутый стул
сливался с освещенною стеною.
Поэзия Бродского имеет ретроспективный характер; «взгляд» поэта обычно различает былое, и верхний предел - настоящее время, а дальше он заглядывает редко, разве что изо дня - в вечер, из мрака ночи - в утро, как, например, в «Загадке ангелу»:
Как долго эту боль топить,
захлестывать моторной речью,
чтоб дать ей оспой проступить
на теплой белизне предплечья?
Как долго? До утра? Едва ль.
Ранний период эволюции Бродского проходит под знаком сумерек, темноты, из которой высвечиваются различные вещи; про темноту Бродского известно, что она нейтральна лишь на отдалении, что вблизи она есть формообразующее средство (недаром Бродский из того города, где была самая большая в мире коллекция Рембрандта); это видно в «Новых стансах к Августе» 1964 года:
Сентябрь. Ночь. Всё общество - свеча.
Но тень еще глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.
В приведенном отрывке отсутствует какое-либо развитие действия; у Бродского, как в пьесах Чехова, «есть только соседство с вытекающими из него неприятностями» (Мандельштам); но ударение здесь следует все-таки поставить на слове «соседство», а не на вытекающем из него. Ходасевич писал в «Некрополе», что одни поэты идут от сложности к простоте, другие - от простоты к сложности. Применительно к Иосифу Бродскому, как кажется, больше подойдет другое: от простого принципа соседства к более сложному принципу соседства, от почти декларируемого нанизывания реалий в «Псковском реестре» до того, что происходит в стихотворении, завершающем книгу, где, «в мирозданьи потерян, кружится шар», то бишь не просто «шарик улетел», но складывающаяся в символ некая субстанция (пусть шар!), одинокая по определению и по положению во времени и пространстве.
Элемент прямой автобиографии довольно часто становится у Бродского сюжетом его стихотворений; не только, как говорится, переживания, вызванные теми или иными обстоятельствами, но картинки этих (часто невесёлых) обстоятельств, которые автор нередко заключает во «вторую раму», как это видно из написанного в ссылке стихотворения «Развивая Крылова», начинающегося, кстати, с констатации соседства двух ворон, где одна ворона облюбовала маковку столба, другая - белоснежный изолятор. Слово «изолятор» в этом стихотворении имеет двойное значение, помимо фарфоровой чашечки, ввинченной в столб:
они расположились над крыльцом,
возвысясь над околицей белёсой,
над сосланным в изгнание певцом,
над спутницей его длинноволосой.
А те, в обнимку, думая своё,
прижавшись, чтобы каждый обогрелся,
стоят внизу. Она - на остриё,
а он на изолятор загляделся.
Здесь, разумеется, представлен сам поэт в северной ссылке, причем его лирический герой настолько отвлекается от самого себя, что видит как бы картинку (почти как у Шагала); происходит игровое удаление, самообъективация, так что автору остаётся только предполагать, о чём думает его объект (т. е. сам автор): «...об изоляции, должно быть». Заканчивая стихотворение, Бродский удовлетворяет законное ожидание читателя (раз уж стихотворение названо «Развивая Крылова»), ожидающего какой-нибудь парафраз, цитату из дедушки Крылова:
он высвободил локоть, и хлопок ударил по вороньим перепонкам.
Та, первая, замешкавшись, глаза зажмурила и крылья распростёрла.
Другая же взвилась под небеса и каркнула во все воронье горло.
В этом поэтическом шедевре особенно нагляден внутренний диалогизм поэтической речи Бродского, который ясно сознавался поэтом и получил такую характеристику в «Зимней почте» 64-го года:
Вот оттого мой голос глуховат,
лишённый драгоценного залога,
что я не угожу (не виноват)
совсем в специалисты монолога.
В отличие от многих своих современников, Бродский - поэт, не приспособленный для чтения с эстрады, и нелепо было бы переспрашивать у соседа: Катона? Карфагена? Стихи его подобны некоей химической реакции, которая начинается с заданных условий и заканчивается (если заканчивается) непредсказуемым результатом, и процесс этой реакции, и поэтический результат - наглядны, вроде событий и фактов, описываемых в стихотворении: «Трамвай бежит в свой миллионный рейс. / Трезвонит громко, и в момент обгона / перекрывает звонкий стук подков».
Кредо Бродского сформулировано им таким образом: «Любой предмет - свидетель жизни» («Псковский реестр»).
В известном смысле поэтические повествования Бродского - это организация соседства предметов, организация предметов текстом и текста - предметами. Круг замкнулся легко. Поэтому он легко и размыкается.
Так творятся миры.
Так, сотворив их, часто
оставляют вращаться,
расточая дары.
Основы экзистенциализма Бродского - в непрекращающемся его самосознавании, длимости, тягучести его стихов, строф, поэтических штук. Если понимать экзистенциализм просто как способ осознавания времени, точнее, его самодвижения в человеке, то тогда экзистенциалистами были и Овидий, и Джон Донн, и Мандельштам, но любопытно, что любая эпоха, в которой худо-бедно поэзия ладит с философией, склоняя к этому, заставляет осознавать себя и свою самость совершенно схожим каким-то образом, только говорить приходится на языке своего времени.
Любопытно, что Бродский тяготеет в выборе вещей к детским и раннеюношеским воспоминаниям: предметы являются именно тогда, и жизнь уподобляется комнате, в которой пребывают эти свидетели, становится комнатой, из которой кто-то выходит и куда кто-то приходит, а сонные свидетели исчезнувшего бытия всё тут и тут.
В сущности, Бродский специально о своем детстве не пишет. Но свидетели-предметы, встретившиеся в детстве, свидетели-фразы, услышанные в 40-х - начале 50-х гг., нередко всплывают в стихах, и хоть от любого из них по отдельности ничего вразумительного не добьёшься, зато, собранные вместе, они куда как красноречивы. «Но выйдет так, как учат пионеры» («Пророчество»), «...пыльная капля на злом гвозде - лампочка Ильича» («Раньше здесь щебетал щегол...»), «...повысить в ранге достиженья Мичурина» («Элегия»).
Итак, Пионеры, Лампочка Ильича, Достижения Мичурина, Фокстрот, Крепдешиновая юбка (модная в нач. 50-х гг.), Инвалиды, Блатные (чего после войны было в изобилии) и т. д. и т. п. Рассыпанные по стихотворениям, эти понятия несут лишь отсветы давнего смысла, смысла, ставшего теперь патиной, ретрухой. И, словно заметив такую тенденцию в ряде своих стихотворений, Бродский пишет «Келломяки», где реалии следуют одна за другой, давние реалии, отошедшие:
В маленьких городках узнаешь людей
не в лицо, но по спинам длинных очередей;
и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в пустыне за сах. песком
или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.
Тема города у Бродского ещё ждет своего исследователя. Будучи уроженцем Ленинграда-Петербурга, города-фантазма, возведённого по заранее известному плану, злоупотреблявшему геометрией, Бродский любит описывать иной тип города, город-скопшце, навроде Пскова. Псков оказывается превосходной моделью мира для поэта, любящего выхватывать фрагменты хронотопа, времени-пространства:
...Припомни март,
семейство Найман.
Припомни Псков, гусей
и вполнакала
фонарики, музей,
«Мытьё» Шагала.
Псков - это разбредшийся город. Поэту остается, так сказать, составить опись псковским явлениям, и он впрямь составляет реестр, и этот список - почти исчерпывающий портрет когда-то великого города, замечательного ныне лишь прошлым, да мало-мало недавним прошлым: какими путями занесло туда монохромную вещицу Марка Шагала 10-х годов «Купание ребенка», которая висит среди очаровательных картин Бориса Григорьева, Сергея Чехонина, Валентина Серова и которую всем посетителям почему-то хочется взять с собой - так неприютно и сиро она болтается на двух верёвочках при одной сиделке этого зала-музея. Энергическая, как всегда, цезурированная манера повествования поэта допускает широкое использование «скрытых» рифм, как в «Загадке ангелу»:
Мир одеял разрушен с н о м.
Но в ч ь ё м-то напряжённом взоре
маячит в сумраке н о ч н о м
о к н о м разрезанное море.
Два глаза и с т о ч а ю т крик.
Лишь веки, и з д а в а я шорох,
во мраке з а щ и щ а ю т их
собою наподобье створок.
«Скрытые» рифмы придают дополнительный импульс именно повествовательному элементу поэзии Бродского, не плану выражения, но плану изображения, будь то идущая сквозь строфу неназойливая рифма сном-чьём-ночном-окном, или совершенно преднамеренное неказистое источают-издавая-защищают с его эслакацией шипящих.
В книге почти равномерно представлен творческий путь Бродского, и, переворачивая страницы, мы видим, что поэт не отказывается от основ своей поэтики, сохраняя свои давние находки и придавая им новую крепость. Так, характерен его излюбленный приём - начинать стихотворение местоимением, категоризмом, обращением по имени или императивом: «Ты забыла деревню, затерянную в болотах...», «Ты, гитарообразная вещь со спутанной паутиной...», «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря...», «Мари, шотландцы все-таки скоты...», «Повернись ко мне в профиль. В профиль черты лица...» Образ героини этой книги - это образ всей запечатлённой для читателя жизни Бродского. И в том, что он всегда лицом к ней, видимо, и состоит непростой секрет неувядаемого мастерства поэта и вечно нового его жизнечувствия.
Анатолий Копейкин