Сегодня я прочёл текст Александра Привалова. И как только начал читать, сразу же вспомнил другой текст, другого автора - Михаила Болотовского.
Эти тексты разделяет два года.
А объединяет их не только тема и название. Объединяет - гораздо больше. Если вдуматься, это объединяет не только два текста, но и всех нас.
Это чувство непосредственной, глубокой личной связи с прошлым. Связи со страной, с народом, с Победой.
И в этом нет литавр и пафоса. Тут совершенно другое, отчего комок в горле.
Прочтите.
О Дне Победы
Александр Привалов
20 июля 2015 (
первая публикация - 25 апреля 2005)
Я не знаю точно, кто эти двенадцать офицеров на фотографии, стоящей у меня на полке
Для звена вроде много, для эскадрильи мало. Видимо, всё-таки эскадрилья, по понятным причинам недоукомплектованная. Мой отец стоит в третьем ряду. На гимнастёрке у него ещё ничего нет - ни орденов, ни нашивок, даже гвардейского значка ещё не дали. Стало быть, он только-только прибыл в полк - самое начало лета сорок четвёртого. До этого он почти два года перегонял машины с авиазавода, инструкторствовал в лётной школе в голодном Куйбышеве и писал рапорты, просился на фронт. Наконец отпустили. Из всех людей на карточке у него одного на лице счастливая улыбка, остальные серьёзнее.
Прямо перед ним сидит Василий Михайлович Пономарёв, будущий его комэска и друг на всю жизнь; для меня же в первые мои двадцать лет - дядя Вася, потом - просто Вася и тоже, смею утверждать, друг. У него пока только Красное Знамя и Отечественная война II степени - медалей эти люди, ясное дело, не носят. Звезда Героя и иконостас в два ряда появятся у него позже, а нашивок за ранения, кажется, так и не будет. Во всяком случае, не сбивали его ни разу - он был лётчик от Бога, великий лётчик. Только по числу боевых вылетов полагалось бы ему быть дважды Героем, но вторую звезду начальство зажало, да и первую-то дали с большим опозданием (ср. «Уловку-22» - в этом смысле мы от союзников мало отличались).
Штурмовиков с сотнями боевых вылетов было немного, ещё меньше, чем истребителей. Ил-2, «летающий танк», был, конечно, замечательной машиной, был, возможно, и вправду самым полезным самолётом Второй мировой, но долгожительству среди лётного состава не способствовал: брюхо у него было бронированное, плоскости же и хвостовое оперение - нет. А работал он на малых высотах и летал небыстро, вот и били их в ужасающих количествах, и с земли и с воздуха. Стрелков-радистов убивали ещё чаще, чем лётчиков: тех сзади прикрывала броневая перегородка, а спереди - мотор; стрелка же, сидящего спиной к той же самой перегородке, с лица не защищало практически ничто. У моего отца убило двоих стрелков, а третий спас ему жизнь.
Мой отец не был великим лётчиком, и сбивали его не раз. Но он был очень везучим человеком: он выжил. В последний раз, в марте сорок пятого года, он выжил чудом. Он не дотянул подбитую машину до аэродрома - она рухнула на нейтральной полосе. Стрелка при ударе о землю выкинуло из самолёта, и он с переломанными костями застрял на дереве. Когда стемнело, пришли наши. Сняли стрелка с дерева, поволокли было к своим, а он в крик: без командира не пойду. Ему говорят: о чём ты? Посмотри, кабина всмятку, он мёртвый давно! А стрелок ни в какую: пока не вытащите командира, не пойду. А немцы-то в ста метрах… Отца вытащили, и он оказался ещё жив. Ранен, контужен, отравлен бензиновыми парами, потом два года по госпиталям, но ведь выжил!
Они - и отец, и Василий Михалыч, и другие фронтовики, бывавшие у нас в доме, - мало говорили о войне как таковой. Друг другу им рассказывать было нечего: фраза-другая - и все вспомнили; не побывавшим же на фронте пришлось бы рассказывать слишком многое, а на длинные повествования они были не мастера. Но что такое была их война, я всё-таки знаю: считанных мимолётных рассказов о боях мне хватило. Кто только в кино видел, как фронтовые лётчики показывают воздушный бой ладонями, те понятия не имеют, что это такое.
Больше говорили о том, что и им, и слушателям казалось забавным. Вспоминали об однополчанине, которого от незрелых яблок прохватил неостановимый понос. Летать-то надо - так он выдрал из кабины кресло и летал, сидя со спущенными штанами на ведре. Рассказывали о драках, случавшихся в полку. Например, о том, как отцу вручили орден Ленина, а на следующий день свежеобмытую награду торжественно отобрали - за то, что отец в пылу обмывания съездил по роже зампотылу. Конечно, я как почтительный сын верю, что зампотылу схлопотал за дело, - и свидетели подтверждали, - но очень похоже, что и не по делу там много чего творилось разудалого. Эти молодые ребята жили страшной жизнью, уже и не жизнью почти. Они (как не раз говорил отец, а Вася кивал головой) вскоре научались видеть на лицах готовящихся к вылету товарищей, кто сегодня не вернётся. Что же вы думаете, Ахилл с Агамемноном под Троей - по вечерам держались паиньками?
Один умный человек сказал: «Илиада» учит нас тому, что обязанность наша - тут, на земле, каждодневно создавать себе ад. Отцу и его однополчанам, как и многим миллионам фронтовиков, каждодневный ад предоставлялся готовым. Их дело было выстоять, и они своё дело сделали. Может, они и без фронта были бы такими - не знаю; но знаю, что и в старости в отце и в Василии Михалыче были такие бездны выдержки и уверенного достоинства, каких теперь непонятно где искать.
Из тех фронтовиков, что бывали у нас Девятого, первым - кажется, ещё в семидесятых - умер Володя Драбкин, штурман дальней авиации, летом сорок первого в самой первой группе летавший бомбить Берлин. Потом довольно долго все были живы, а в девяностых похороны пошли как-то подряд. Пять лет назад умер Василий Михалыч, два года назад - отец, и с тех пор среди людей, каждый год собирающихся за нашим столом в День Победы, фронтовиков уже нет. Да и вообще их у меня осталось двое: Зинаида Ивановна, вдова Васи и сама фронтовик, и Пётр Иосифович, артиллерист. И всё.
Пока отец был жив, Девятого мая первый тост был - стоя - за Победу, второй - стоя - за павших, третий - стоя - за победителей. Покуда жив я, Девятого мая в нашем доме всё будет точно так же. Надеюсь, что так будет и потом.
Михаил Болотовский
День Победы
9 мая 2003
Отец мой на фронт так и не попал, хотя просился - однако 1928 год рождения призыву не подлежал. А оба деда воевали. Для деда Миши, правда, война кончилась быстро: уже в конце 1941-го осколком снаряда ему раздробило руку, и сослали деда Мишу в тыловые части. А вот дед мой Юра прошел всю войну. Был он летчиком, действующим командиром эскадрильи бомбардировщиков дальнего действия. "Действующим" - в том смысле, что сам летал, а не сидел в штабе. Называли их за глаза смертниками - они летали уже в 1941-м через множество линий заградительного огня, и несколько раз Юра возвращался на родной аэродром с мертвым экипажем, а то и вовсе один из всей эскадрильи. Взлетали, скажем, пять или шесть машин, а назад шла одна юрина. Дважды прилетал на одном крыле, как в песне. Один раз приземлился ночью на немецкий аэродром - не по ошибке, нет, осознанно - самолет был подбит, требовал ремонта, Юра сел к немцам, спокойно починился в темноте и улетел.
То, что все это - правда, и то еще, что мой дед Юрий Апполинарьевич Витчевский, гвардии капитан Красной Армии, был легендой советской АДД, я осознал в 1975-м, когда он взял меня на встречу однополчан в честь 30-летия Победы. Когда Юра вошел в банкетный зал - все встали, а потом наперебой рассказывали мне истории о юриных фронтовых чудесах. А чудеса были чудные и разные.
В них тем более трудно поверить потому, что по всем законам жанра Юра должен был окончить свои дни у стенки в подвале СМЕРШа. Он был не просто антисоветчиком - он был открытым, более того - декларативно открытым антисоветчиком. Факт существования Советской власти вызывал у него, потомственного дворянина, не то что ненависть, - не было в нем ненависти, - холодное презрение. Когда в 1943-м его наградили очередным орденом, в часть приехал военкор какой-то центральной газеты. И первым делом спросил: "Почему вы, бывший дворянин, пошли воевать за Советскую власть?". "Во-первых, молодой человек, - спокойно ответил ему Юра, - дворяне бывшими не бывают. А во-вторых, я пошел воевать не за вашу е..ную Советскую власть, а за Россию". На этом разговор и закончился. Корреспондент написал донос в политодел. Но там, по счастью, сидел бывший юрин штурман, и дело замяли.
Перед каждым вылетом Юра молился. У него был старый походный алтарь, трехстворчатый, размером где-то с энциклопедический том. Юра, будто правоверный мусульманин, расстилал перед самолетом коврик, ставил на него алтарь, потом вставал на колени сам, и долго молился. Политрук, тоже из летчиков, ходил вокруг него кругами. "Ну товарищ капитан... - ныл он, когда Юра вставал после молитвы. - Вы же мне всю воспитательную работу к х..м рушите... Ну что же вы с богами этими...". Политрука Юра любил. "Мы с тобой с сорок первого вместе? - спрашивал он, обнимая его могучей рукой за плечо. - А сейчас сорок четвертый? Чего киваешь? Так сколько, скажи мне, в живых осталось из нашего первого набора? Только я да ты, тыловая крыса". Политрук удрученно молчал.
Юра был человеком не просто атлетического телосложения. Он был... Как его описать? Призвать на помощь образ Портоса? Нет, слабо. Юрина рука была толще, чем моя нога, а я в общем-то тоже не совсем мелок. На моих глазах, уже в шестидесятые, он на спор отрывал от земли "Запорожец" за задний бампер. (За задний, я уточняю. Сзади у "Запорожца" был мотор.) В 73 года имел 30-летнюю любовницу, которая была им довольна. Съедал за пасхальным столом поросенка. Не курил и не пил. За несколько дней до смерти, в мае 1981-го, в одной из московской больниц, он поймал взглядом еле прикрытые фиговым тонким халатиком ягодицы молоденькой медсестры и, нагнувшись к нам с отцом, сказал чуть слышным, изможденным голосом: "А неплохо было бы поставить ей пистон...". Когда мы вышли из палаты, папа вытер слезу рукавом и сказал: "Эх, нам бы так помереть..."
Орденов и медалей у Юры было невероятное количество, но подбор их был еще более невероятен: за Москву, Ленинград, Сталинград, Киев, Кенигсберг, Варшаву, Будапешт, Прагу, Берлин... Еще иностранные какие-то были ордена. По необъяснимой странности относился он к ним, как к бирюлькам. Вечно забывал, где они лежат. Не носил. Иногда только надевал планки. А году в 1970-м подарил мне огромного белого медведя - с меня, припоминаю, ростом, - прицепив ему на грудь все свои награды. Медведь их и носил. Не знаю, почему Юра так относился к орденам и медалям. Не думаю, что тут причиной Советская власть. Что-то другое, но что - не знаю, и не спросишь уже.
Нелюбовь к Советской власти, впрочем, сохранилась у него до последних дней. Помню, в автобусе он иногда разворачивал свежий номер "Правды" и говорил на весь салон: "Ну-с, посмотрим, что пишут сегодня господа большевички...". (У него был роскошный густой баритон; видно, он привык говорить, перекрикивая шум мотора; а еще он прекрасно пел, аккомпанируя себе на рояле, и стекла при звуках его голоса резонировали.) Пассажиры шарахались в стороны. К 15 годам я уже прекрасно понимал, что такое поведение не является, мягко говоря, поощряемым, и потому спросил на той самой встрече у одного из его однополчан: "А если бы Юру все-таки забрали тогда, в сорок третьем?". "А тогда, - ответил тот, - никто из нас даже под страхом расстрела машину бы с места не поднял до его возвращения". И, помолчав, задумчиво добавил: "А может, и по СМЕРШу отбомбились бы...".
Конечно, он, этот юрин однополчанин, был уже крепко пьян. Но я иногда вспоминаю его задумчивый взгляд, и думаю: кто их знает... может, и отбомбились бы. За Юру - стоило.
__________________
НА ФОТО 1939 ГОДА: ЮРА - КРАЙНИЙ СПРАВА В РЯДУ СТОЯЩИХ. КРЕСТАМИ ОН ПОМЕТИЛ ЛЕТЧИКОВ, ПОГИБШИХ НА ВОЙНЕ.